Реальные истории из жизни в блокаду ленинграда. Воспоминания о блокаде ленинграда

вт, 28/01/2014 - 16:23

Чем дальше от даты случившегося, тем меньше человек осознает произошедшее событие. Современное поколение вряд ли когда-нибудь по-настоящему сможет оценить невероятный масштаб всех ужасов и трагедий произошедших во время блокады Ленинграда. Страшнее фашистских нападений был только всеобъемлющий голод, который убивал людей страшной смертью. К 70-летней годовщине со дня освобождения Ленинграда от фашистской блокады, предлагаем вам посмотреть какие ужасы пережевали жители Ленинграда в то страшное время.

Из блога Станислава Садальского

Впереди меня стоял мальчик, лет девяти, может быть. Он был затянут каким-то платком, потом одеялом ватным был затянут, мальчик стоял промерзший. Холодно. Часть народа ушла, часть сменили другие, а мальчик не уходил. Я спрашиваю этого мальчишку: „А ты чего же не пойдешь погреться?“ А он: „Все равно дома холодно“. Я говорю: „Что же ты, один живешь?“ - „Да нет, с мамкой“. - „Так что же, мамка не может пойти?“ - „Да нет, не может. Она мертвая“. Я говорю: „Как мертвая?!“ - „Мамка умерла, жалко ведь ее. Теперь-то я догадался. Я ее теперь только на день кладу в постель, а ночью ставлю к печке. Она все равно мертвая. А то холодно от нее“.

"Блокадная книга" Алесь Адамович, Даниил Гранин

"Блокадная книга" Алеся Адамовича и Даниила Гранина. Я купил ее когда-то в лучшем питерском букинисте на Литейном. Книга не настольная, но всегда на виду. Скромная серая обложка с черными буквами хранит под собой живой, страшный, великий документ, собравший воспоминания очевидцев, переживших блокаду Ленинграда, и самих авторов, ставших участниками тех событий. Читать ее тяжело, но хотелось бы, чтобы это сделал каждый...


Из интервью с Данилом Граниным:
"- Во время блокады мародеров расстреливали на месте, но также, я знаю, без суда и следствия пускали в расход людоедов. Можно ли осуждать этих обезумевших от голода, утративших человеческий облик несчастных, которых язык не поворачивается назвать людьми, и насколько часты были случаи, когда за неимением другой пищи ели себе подобных?
- Голод, я вам скажу, сдерживающих преград лишает: исчезает мораль, уходят нравственные запреты. Голод - это невероятное чувство, не отпускающее ни на миг, но, к удивлению моему и Адамовича, работая над этой книгой, мы поняли: Ленинград не расчеловечился, и это чудо! Да, людоедство имело место...
- ...ели детей?
- Были и вещи похуже.
- Хм, а что может быть хуже? Ну, например?
- Даже не хочу говорить... (Пауза). Представьте, что одного собственного ребенка скармливали другому, а было и то, о чем мы так и не написали. Никто ничего не запрещал, но... Не могли мы...
- Был какой-то удивительный случай выживания в блокаду, потрясший вас до глубины души?
- Да, мать кормила детей своей кровью, надрезая себе вены"


«…В каждой квартире покойники лежали. И мы ничего не боялись. Раньше разве вы пойдете? Ведь неприятно, когда покойники… Вот у нас семья вымерла, так они и лежали. И когда уж убрали в сарай!» (М.Я.Бабич)


«У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее, человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, - умерла бы, от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице - боюсь. Как только люди поели - страх появился» (Нина Ильинична Лакша).


Павел Филиппович Губчевский, научный сотрудник Эрмитажа:
- Какой вид имели залы?
- Пустые рамы! Это было мудрое распоряжение Орбели: все рамы оставить на месте. Благодаря этому Эрмитаж восстановил свою экспозицию через восемнадцать дней после возвращения картин из эвакуации! А в войну они так и висели, пустые глазницы-рамы, по которым я провел несколько экскурсий.
- По пустым рамам?
- По пустым рамам.


Безвестный Прохожий - пример массового альтруизма блокады.
Он обнажался в крайние дни, в крайних обстоятельствах, но тем доподлинней его природа.
Сколько их было – безвестных прохожих! Они исчезали, вернув человеку жизнь; оттащив от смертельного края, исчезали бесследно, даже облик их не успевал отпечататься в мерклом сознании. Казалось, что им, безвестным прохожим,– у них не было никаких обязательств, ни родственных чувств, они не ждали ни славы, ни оплаты. Сострадание? Но кругом была смерть, и мимо трупов шли равнодушно, удивляясь своей очерствелости.
Большинство говорит про себя: смерть самых близких, дорогих людей не доходила до сердца, срабатывала какая-то защитная система в организме, ничто не воспринималось, не было сил отозваться на горе.

Блокадную квартиру нельзя изобразить ни в одном музее, ни в каком макете или панораме, так же как нельзя изобразить мороз, тоску, голод…
Сами блокадники, вспоминая, отмечают разбитые окна, распиленную на дрова мебель - наиболее резкое, необычное. Но тогда по-настоящему вид квартиры поражал лишь детей и приезжих, пришедших с фронта. Как это было, например, с Владимиром Яковлевичем Александровым:
«- Вы стучите долго-долго - ничего не слышно. И у вас уже полное впечатление, что там все умерли. Потом начинается какое-то шарканье, открывается дверь. В квартире, где температура равна температуре окружающей среды, появляется замотанное бог знает во что существо. Вы вручаете ему пакетик с какими-нибудь сухарями, галетами или чем-нибудь еще. И что поражало? Отсутствие эмоционального всплеска.
- И даже если продукты?
- Даже продукты. Ведь у многих голодающих уже была атрофия аппетита».


Врач больницы:
- Помню, привезли ребят-близнецов… Вот родители прислали им маленькую передачу: три печеньица и три конфетки. Сонечка и Сереженька - так звали этих ребятишек. Мальчик себе и ей дал по печенью, потом печенье поделили пополам.


Остаются крошки, он отдает крошки сестричке. А сестричка бросает ему такую фразу: «Сереженька, мужчинам тяжело переносить войну, эти крошки съешь ты». Им было по три года.
- Три года?!
- Они едва говорили, да, три года, такие крошки! Причем девочку потом забрали, а мальчик остался. Не знаю, выжили они или нет…»

Амплитуда страстей человеческих в блокаду возросла чрезвычайно - от падений самых тягостных до наивысших проявлений сознания, любви, преданности.
«…В числе детей, с которыми я уезжала, был мальчик нашей сотрудницы - Игорь, очаровательный мальчик, красавец. Мать его очень нежно, со страшной любовью опекала. Еще в первой эвакуации говорила: «Мария Васильевна, вы тоже давайте своим деткам козье молоко. Я Игорю беру козье молоко». А мои дети помещались даже в другом бараке, и я им старалась ничего не уделять, ни грамма сверх положенного. А потом этот Игорь потерял карточки. И вот уже в апреле месяце я иду как-то мимо Елисеевского магазина (тут уже стали на солнышко выползать дистрофики) и вижу - сидит мальчик, страшный, отечный скелетик. «Игорь? Что с тобой?» - говорю. «Мария Васильевна, мама меня выгнала. Мама мне сказала, что она мне больше ни куска хлеба не даст». - «Как же так? Не может этого быть!» Он был в тяжелом состоянии. Мы еле взобрались с ним на мой пятый этаж, я его еле втащила. Мои дети к этому времени уже ходили в детский сад и еще держались. Он был так страшен, так жалок! И все время говорил: «Я маму не осуждаю. Она поступает правильно. Это я виноват, это я потерял свою карточку». - «Я тебя, говорю, устрою в школу» (которая должна была открыться). А мой сын шепчет: «Мама, дай ему то, что я принес из детского сада».


Я накормила его и пошла с ним на улицу Чехова. Входим. В комнате страшная грязь. Лежит эта дистрофировавшаяся, всклокоченная женщина. Увидев сына, она сразу закричала: «Игорь, я тебе не дам ни куска хлеба. Уходи вон!» В комнате смрад, грязь, темнота. Я говорю: «Что вы делаете?! Ведь осталось всего каких-нибудь три-четыре дня, - он пойдет в школу, поправится». - «Ничего! Вот вы стоите на ногах, а я не стою. Ничего ему не дам! Я лежу, я голодная…» Вот такое превращение из нежной матери в такого зверя! Но Игорь не ушел. Он остался у нее, а потом я узнала, что он умер.
Через несколько лет я встретила ее. Она была цветущей, уже здоровой. Она увидела меня, бросилась ко мне, закричала: «Что я наделала!» Я ей сказала: «Ну что же теперь говорить об этом!» - «Нет, я больше не могу. Все мысли о нем». Через некоторое время она покончила с собой».

Судьба животных блокадного Ленинграда - это тоже часть трагедии города. Человеческая трагедия. А иначе не объяснишь, почему не один и не два, а едва ли не каждый десятый блокадник помнит, рассказывает о гибели от бомбы слона в зоопарке.


Многие, очень многие помнят блокадный Ленинград через вот это состояние: особенно неуютно, жутко человеку и он ближе к гибели, исчезновению от того, что исчезли коты, собаки, даже птицы!..


«Внизу, под нами, в квартире покойного президента, упорно борются за жизнь четыре женщины - три его дочери и внучка, - фиксирует Г.А.Князев. - До сих пор жив и их кот, которого они вытаскивали спасать в каждую тревогу.
На днях к ним зашел знакомый, студент. Увидел кота и умолял отдать его ему. Пристал прямо: «Отдайте, отдайте». Еле-еле от него отвязались. И глаза у него загорелись. Бедные женщины даже испугались. Теперь обеспокоены тем, что он проберется к ним и украдет их кота.
О любящее женское сердце! Лишила судьба естественного материнства студентку Нехорошеву, и она носится, как с ребенком, с котом, Лосева носится со своей собакой. Вот два экземпляра этих пород на моем радиусе. Все остальные давно съедены!»
Жители блокадного Ленинграда со своими питомцами


А.П.Гришкевич записал 13 марта в своем дневнике:
«В одном из детских домов Куйбышевского района произошел следующий случай. 12 марта весь персонал собрался в комнате мальчиков, чтобы посмотреть драку двух детей. Как затем выяснилось, она была затеяна ими по «принципиальному мальчишескому вопросу». И до этого были «схватки», но только словесные и из-за хлеба».
Завдомом тов. Васильева говорит: «Это самый отрадный факт в течение последних шести месяцев. Сначала дети лежали, затем стали спорить, после встали с кроватей, а сейчас - невиданное дело - дерутся. Раньше бы меня за подобный случай сняли с работы, сейчас же мы, воспитатели, стояли, глядя на драку, и радовались. Ожил, значит, наш маленький народ».
В хирургическом отделении Городской детской больницы имени доктора Раухфуса, Новый год 1941/42 г.












Кольцо блокады Ленинграда, погубившей сотни тысяч людей, замкнулось 8 сентября 1941 года. С каждым днем жизнь в осажденном городе становилась все сложнее. Нормы выдачи продуктов по карточкам снижались, люди слабели, предприятия Ленинграда останавливались.

Научно-исследовательский институт гидротехники продолжал работать. Тематический план ВНИИГ включал работы прямого оборонного значения. 50 сотрудников института были зачислены в ряды Красной армии, 15 из них погибли в боях. Не успевшие эвакуироваться из осажденного Ленинграда работники ВНИИГ занимались охраной и консервацией института.

Сегодня во ВНИИГ, которому после войны было присвоено имя Б.Е.Веденеева, работает 25 сотрудников - участников ВОВ и имеющих знак «Житель Блокадного Ленинграда». Некоторые из них трудятся в институте уже более 50 лет. В годы блокады многие из них были еще детьми.

Сотрудники Научно-исследовательского института гидротехники вспоминают о жизни в осажденном немцами городе.

Вера Николаевна Дурчева, ведущий научный сотрудник, кандидат технических наук

Мне было четыре с половиной года, когда началась война. Понятия «блокада, война, фашисты, наши» постепенно входили в сознание ребенка, как отражение блокадной жизни. Но я помню немного.

В августе 1941 года, когда мама рыла окопы, я находилась с детским садиком в районе Гатчины. Немцы приближались с каждым днем, многие родители разобрали своих детей, но несколько женщин смогли приехать в последний день, когда вокруг уже полыхали пожары. Матери, схватив детишек, брошенных, плачущих, ничего не понимающих, побежали на вокзал, успели взобраться на открытую платформу товарного поезда. Одни прижимали к себе детей, другие поднимали их вверх, к небу, чтобы показать немецким летчикам, какой груз находится на платформе. Самолеты на бреющем полете пролетали над поездом. Крики, плач, грохот поезда прерывались стрельбой по живым мишеням. Потом наступила темнота и тишина. Мама изо всех сил прижала меня к себе, закрыла голову, уши с одной мыслью: если убьют, то сразу двоих. Когда мы попадали под бомбежку и обстрелы, она всегда крепко прижимала меня к своему сердцу с этой мыслью.

Тела погибших ленинградцев на улица осажденного города. Фото: Commons.wikimedia.org

На следующее утро немцы заняли Гатчину.

Бомбежка зимой 1942 года мне представлялась совсем не страшной, потому что мама шептала: «Не бойся, детка, это наши русские самолеты». Я радовалась и не понимала, почему мама быстро бежит зигзагами и не смотрит в праздничное небо, которое было переполосовано прожекторами, пытавшимися поймать немецкие самолеты. Стреляли зенитки, слышались разрывы бомб, но я не боялась, даже хотела помахать рукой «нашим». Вдруг, мы упали: грохнуло совсем рядом. Мне было холодно лежать в снегу, пока мама не поднялась. Она ощупала меня, еще крепче прижала и, хромая, рывками понесла меня домой. Немцы часто бомбили наш район, где были военные аэродромы и находился завод «Красный Октябрь», выпускавший моторы для самолетов. С крыши одного из трех корпусов, в одном из которых мы жили, какой-то мерзавец пускал зеленые ракеты и светил фонариком, указывая цель для бомб.

Еще одну бомбежку пережила на 9-й Советской вместе со своей бабушкой. Некоторое время я жила с ней. Бомбоубежище мне нравились - там было тихо. Я уже привыкла слышать из черной тарелки воющий сигнал и слова о воздушной тревоге. Я даже иногда просила бабушку идти в подвал без приглашения. Но однажды бомбоубежище оказалось закрытым. Жильцы стояли в подъезде, ругали исчезнувшего дворника с ключами. Во дворе разорвалась бомба, красное пламя освещало нас, сбившихся в плотную кучу. Вскоре мама увезла меня домой. Взрывы бомб выработали условный рефлекс, заставлявший несколько послевоенных лет при звуке грома вздрагивать как при внезапной бомбежке.

Зимний Невский проспект во времена ВОВ. Фото: Commons.wikimedia.org

Смысл слова смерть я не понимала. Знала, что если человек лежит на полу или залез под кровать или кресло, он умер. Квартиры в аспирантском корпусе, где мы жили, не закрывались, утром я и соседский мальчик обходили открытые комнаты и бежали к взрослым сообщить, что дядя Петя или тетя Маша умерли. Почему-то перед смертью люди опускались на пол. Именно по этому признаку находила мертвых. От смерти, уже коснувшейся нас, мы были спасены солдатом. Зимой 1942 года, когда не было электричества, выживание было связано с «буржуйками» - металлическими печками, которые служили для обогрева и приготовления пищи. Их делали мужчины, в основном солдаты в свободные дни. Мама и соседка Берта Михайловна договорились с одним солдатом. Этому солдату мы обязаны своей жизнью. К сожалению, я забыла его имя. Он не только соорудил «буржуйку», но стал нас навещать и делиться своим солдатским пайком. Потом он попал в госпиталь. Два раза мама пешком пересекала город, чтобы его навестить и написать письмо его родителям. Третье свидание не состоялось - он умер.

Ольга Гедальевна Марголина, старший научный сотрудник

- Перед войной мне было 5 лет. 10 июня 1941 года меня с няней перевезли на нашу новую дачу в Сестрорецк. Дача была чудная, пахла свежим деревом, вокруг росли деревья. В субботу 21 июня приехали родители, а в воскресенье утром мы с папой отправились на станцию за свежими газетами. На станции громко говорило радио, дачники внимательно слушали и мрачнели. Мы вернулись сразу же, не купив газеты, а на следующий день уехали, кажется, без вещей. С этого дня началась совершенно другая жизнь.

В августе мама договорилась с друзьями из «Ленфильма» об эвакуации семьи из Ленинграда. Мы поселились в большом сером доме на Кировском проспекте и жили там некоторое время, но отъезд отменили, жизнь продолжилась в старой квартире на улице Рубинштейна. В сентябре в городе начались воздушные тревоги. Мама работала в штабе местной противовоздушной обороны (МПВО), отец надел военную форму с погонами и жил на казарменном положении в госпитале. Мне дали маленькую корзиночку с водой, едой и куклой. При звуке сирены «Воздушная тревога» мы с няней спускались в бомбоубежище, оно располагалось в подвале нашего большого дома, и ждали вместе с другими жильцами сигнала «Отбой».

В начале января отцу велели собрать три чемодана вещей и с женой и дочерью явиться на сборный пункт. Я помню белое поле аэродрома, меня какой-то летчик за помпон капора поднимает вверх, думая, что это тюк с бельем, я падаю в снег, с ревом встаю, после чего мы садимся в самолет. Два самолета с научными работниками вылетели по трассе «Дороги Жизни» над Ладогой, но один самолет был подстрелен и разбился, а наш приземлился в поле недалеко от железной дороги. Больше месяца тащилась теплушка, так называли составы с товарными вагонами, по зимней России, в вагоне было холодно, голодно и страшно, особенно когда мама выходила за водой или снегом, и поезд мог уйти без нее. На «буржуйке» растапливали снег, а потом пили чай. Мы не знали, куда едем, по дороге от холода и неустроенности многие выходили, вагон пустел, но мама не выходила. Я чувствовала себя все хуже, поднялась температура, бил озноб, и, наконец, в городе Омске мы вылезли. Первые дни мы жили в коридоре горсовета, там я с высокой температурой лежала на диване, а мама бегала устраиваться. Нас поселили в маленьком домике под большой горой (улица Подгорная), с которой прямо к нам во двор лились нечистоты. В нем мы прожили около года. Я ходила в музыкальную школу, мама - на обувную фабрику, где работала начальником штаба МПВО. Через несколько месяцев к нам приехали две мои тети с бабушкой, сестрой и братом. Все мы, как в сказке «Теремок», разместились в двух маленьких комнатах. В двух других жила хозяйка домика с дочкой и еще одна тетенька с сыном.

Объявление о продаже ленинградцам пищи. Фото:

Сергей Константинович Успенский, инженер I категории

Воспоминания о блокаде Ленинграда у меня достаточно смутные, т.к. к началу войны мне было 4,5 года. Запомнились эпизоды. Начало бомбежек и сбитые самолеты на площади. Затем возвращение из детского сада на проспекте Огородникова домой на проспект Газа под заревом. Детские сады, видимо, работали круглосуточно.

Мой отец умер дома, а мать попала в «стационар», и ее выхаживали около двух месяцев. В марте она меня забрала, и 6 марта 1942 года мы эвакуировались через Ладожское озеро на Кабону. Помню, тогда мы чуть не замерзли в машине. Эвакуировались в Ярославскую область, пос. Юдово, на военный завод. Там в 1944 году я пошел в школу.

Ленинградцы убирают снег на Дворцовой площади в лютый мороз. Фото: Commons.wikimedia.org

После войны мы с матерью вернулись в Ленинград. Но первое время жили в общежитии на Обводном канале - в нашу комнату попал фашистский снаряд.

Вальтер Александрович Кякк, ведущий научный сотрудник

Наша семья: отец, мама, бабушка, я и собака-овчарка жили на Васильевском острове, в Гавани. Отец работал на, как тогда называли, «военном» заводе, мама - в жилищной конторе на набережной Рошаля (теперь Адмиралтейская). Бабушка правила домом, я, как все ребята, ходил в школу, а после гулял «во дворе».

Весной 1940 года закончилась война с Финляндией, поэтому ленинградские жители знали, что такое война. В городе затемнение, госпитали, очереди в магазинах, продукты по нормам. Однако после побед в Монголии и на Карельском перешейке, присоединения Прибалтики и западных славян, в народе была уверенность, что Гитлер воюет с Англией и на нас не нападет.

Объявление войны нас застало на даче в Сестрорецке, в Разливе. Собирались ехать смотреть Терриоки, городок, отошедший к СССР по договору с финнами. На станции толчея. Все едут в Ленинград. Вернулись на дачу, решили, что подождем. Ночью немецкие самолеты бомбили Кронштадт и форты в заливе. Зенитки стреляли, бомбы рвались, дача тряслась. Наутро отправились в Ленинград.

В первые недели город становился военным. Появились крестики на окнах, в сквере поблизости установили зенитки, по улицам девушки из противовоздушной обороны проносили баллоны с газом для привязных аэростатов. На газетных щитах и в витринах появились карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса. На одном плакате Гитлер-обезъяна затоптал Европу и опасливо смотрел на ощетинившийся штыками СССР. Был и плакат с хвостом самолета, уткнувшегося в землю с подписью «Зачем фашисты на хвосты машинам ставили кресты? Чтоб каждый крест стоял потом могильным памятным крестом». Дальше пошла совсем военная жизнь: в домах устраивали затемнение, раздали противогазы, рыли щели-траншеи во дворах и скверах. Наша дворовая команда помогала взрослым. На чердаке белили известью стропила, таскали ведра с песком, наполняли водой емкости для защиты от пожара и тушения «зажигалок».

Архивный документ, подписанный в годы блокады. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

Родителей дома я почти не видел. Отец на заводе, у него «броня», мама в конторе. Бабушка водит собаку на учебу - бросаться под танки. Собака до войны прошла служебно-розыскную дрессировку, состояла на учете в военкомате. Ее даже поставили на довольствие. Привезли 3 мешка овсяных отсевов и жмыхи плитками.

В начале июля началась эвакуация детей из Ленинграда. Нас собрали в школе с именными мешками с одеждой и постельными принадлежностями. Деньги «на всякий случай» бабушка зашила в курточку. Мама провожала до вагона-теплушки, с нарами в два яруса. Дети были оживлены, еще бы, такое приключение. Печальные родители, кто мог, провожали нас. Самые шустрые забрались на верхние нары. Кто посмирнее - на нижние. И поехали мы в Любытино, что на северо-востоке Новгородской области, всего в двухстах километрах от Ленинграда. В те дни никто и предположить не мог, что в сентябре там будут немцы. Но мы не унывали, пели «три танкиста» и «если завтра война». Поели то, что дали с собой в дорогу и угомонились.

Благодарность блокаднице Дмитриевой. Фото: из архива ОАО ОАО ВНИИГ им Веденеева

Утром нас выгрузили, и в нарушение чьей-то установки распределили по группам не по классному, а по дворовому признаку, рассадили по телегам и повезли по деревням. Как это было мудро собрать своих. В такой дворовой группе мы все давно знали друг друга, родителей ребят, семьи. Поэтому у нас установились такие отношения; старшие опекали младших как родных, и все помогали друг другу. Поселили нас в избе, где раньше была школа. Кормила нас колхозная повариха. До сих пор помню ватрушки из ржаной муки с картошкой, и желтое молоко на полдник. Лето было жаркое. Купались в озере целый день. Было хорошо. Но однажды, когда мы были на озере, над нами пролетели два самолета. Мы уже умели отличать наши самолеты от немецких. Это были «мессершмиты». Тут мы поняли, насколько близко от нас война. Теперь я знаю, что это была разведка для немецкого наступления в охват Ленинграда. Наше приключение закончилось через 2 недели, когда приехала мама и забрала в Ленинград меня и всех ребят из нашего дома. Когда ехали обратно, видели разбитые вагоны, воронки от бомб, разрушенные дома.

В сентябре начались бомбежки и обстрелы. В одну из тревог мы с приятелем сидели на крыше дома и видели, как в лучах заходящего солнца летят немецкие самолеты. Много. Бомбардировщики строем, а истребители южнее и выше - свободно. Сигнал тревоги запоздал. Зенитки забухали, когда самолеты были уже над городом. Видно было, как летят серебристые снаряды и разрываются в небе. С замиранием сердца ждали, когда белое облачко накроет самолет, но увы. Они летели очень высоко. Спустя некоторое время где-то южнее стал подниматься черный дым. Это горели Бадаевские склады. После этого началось снижение норм на продукты.

Поврежденный во время бомбежки дом на Невском проспекте. Фото: Commons.wikimedia.org

При первом обстреле трудно было понять, что это. Взрывы, но самолетов не видно. Немцы обстреливали центр города тяжелыми снарядами из дальнобойной пушки. Были убитые и раненые. Следы от осколков снаряда при этом первом обстреле видны и сейчас на пьедестале льва у Адмиралтейства. Была еще дырка на Дворцовом мосту. Тревогу объявляли по пять, шесть раз в день. По ночам немцы бросали зажигательные бомбы. Они небольшие с литровую бутылку от пепси. Одна бомба пробила крышу и разгорелась на чердаке. Отец, он там дежурил, схватил эту бомбу и выбросил в чердачное окно. Одежду пришлось выбросить, но пожарные рукавицы остались целыми.

В конце октября наступили холода. Дров не заготовили. Горожане стали обзаводиться «буржуйками». Умельцы продавали их за хлеб и за большие деньги. Нам сделали на заводе. Трубы нашли в сарае. Еще со времен революции остались. На топливо пошли заборы, ящики, старые сараи. Позже деревянные кресты со Смоленского кладбища. В центре жгли мебель, книги. Норму хлеба снизили. В ноябре погас свет, чуть позже не стало воды в кране. Трамваи встали. Сначала освещались самодельными свечками из воска, найденного на разбитой фабричке, потом коптилками. За водой ходили на Гаванский ковш. Жмыхи остались только для собаки. В городе собаки, кошки и голуби исчезли. Поели. В ноябре мы все еще были на ногах. Продукты на дорогу и собачье довольствие нашу семью хорошо поддержали. Отец еще ходил на работу. Постепенно стали слабеть. В соседний дом попал снаряд. Погибли двое. Девочка и ее мать. К кладбищу на детских саночках везли покойников. Там и оставляли для захоронения в общей могиле. К декабрю отец опух и слег. Норму хлеба сократили до минимума. На семью приходилось семьсот грамм. К отцу пришел его начальник. Удивился, увидев собаку, сказал: «Странные вы люди, у вас человек умирает, а в доме шестьдесят килограмм отличного мяса. Пришлю человека, он все сделает за собачью голову и внутренности». Бабушка стала говорить, что собака на учете, за ней вот-вот должны придти. Но тот был строг, и она согласилась, но потребовала, чтобы собрали и принесли кровь. Отец поел запеканку из крови со жмыхами и через день пошел на работу. Поели котлет и мы. Ожили. Потом была радость. Под Москвой разбили немцев. Потом еще - увеличили норму хлеба. Детям выдали по сто грамм яичного порошка.

Записки о блокаде. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

В январе стало светлеть и во дворе стали появляться ребята, кто выжил. Некоторые опухшие. Глаза одни щелки. Узнал, кто уехал, кто умер. Многие умерли. У дома напротив разбирали сарай на дрова. Когда от стенок отодрали доски, то увидели, что сарай полон замороженных трупов. На ярком солнце -штабель спрессованных тел. Среди них я узнал уличного сапожника дядю Ваню. Он был в одной рубашке, черная борода шевелилась на ветру. В Гавани трупы на улицах не валялись, как в центре. Здесь у многих был какой-то прикорм. Я знал, что многие умирали, но этот труп меня поразил. В марте умерла бабушка.

Комичные случаи тоже были. Бомба попала в керосиновую лавку на углу Гаванской и Шкиперки. Конечно, нужно было узнать, что там есть. С ребятами забрались внутрь. Ничего хорошего не нашли, только из ящика с синькой взяли несколько пакетов. От нечего делать стали рассыпать синьку по белому снегу. Появился милиционер. Что делаете? Сигнализацию для самолетов? Кто научил? За это вас могут расстрелять. Спасла дворничиха.

Четвертого апреля был обстрел и налет. Гавань бомбили и обстреливали реже, чем центр и заводы, но на этот раз немцы проводили «айсштосс» - налет на корабли. Они хотели подавить противовоздушную оборону в местах скопления вмерзших в лед кораблей на Неве и в порту. Гавани в этот день досталось. Сигнал тревоги запоздал. Наша ребячья компания играла в домино у окна на лестничной площадке. Бомбы посыпались градом. Одна разорвалась во дворе у деревянного дома. Дом приподняло так, что я успел разглядеть рухлядь в подвале. Еще одна - прямо у нашей парадной двери. Тут взрывной волной нас пронесло вниз три лестничных марша. Свалились в кучу один на другого. Побились, пока считали ступеньки. Но уцелели. Вечером несколько домов гсорели. Пятого немцы бомбили корабли. Я опять попал в пекло. На набережной Лейтенанта Шмидта, недалеко от крейсера «Киров». Когда завыли пикировщики, застучали автоматы с крейсера и пушки с набережной у Румянцевского сада, я забежал в парадную какого-то дома. Когда кончилось, на набережной стояли санитарные машины, пожарные тушили пожар на крейсере, а сам крейсер осел на корму. Бомба в него попала. Больше я под такие бомбежки не попадал. Артиллерийские обстрелы продолжались.

Весной стало легче. Снова увеличили нормы на продукты, собирали крапиву, пили настой из сосновой хвои. Многие, и я в том числе, заболели цингой. Разбухли и кровоточили десны, шатались зубы. Во дворе, как и всюду по городу, копали грядки. Появилась зелень, салат, редиска. Открылась школа. В школе кормили обедом и учили по возможности. В классе появились новенькие - дети защитников полуострова Ханко. Они были в перешитой морской форме, крепкие и веселые. Они не голодали. Часть продовольствия, которое привезли с Ханко, защитники полуострова оставили себе и не бедствовали.

В июне я совсем разболелся. Объявили эвакуацию через Ладогу. Мама решила ехать, чтобы спасти меня. В конце июля мы переправились через Ладогу.

Татьяна Сергеевна Артюхина, канд.техн.наук, начальник отдела «Информации и рекламы»

Судьба моей семьи на многие годы связана с ВНИИГ. Мои будущие родители в середине 30-х годов работали в НИИГ (теперь - ВНИИГ), отец заместителем начальника гидротехнической лаборатории, мать - лаборанткой. Поженились. В 1938 году родилась я. В 1937 году отец был мобилизован в Красную Армию и в конце 1939 года направлен служить в Западную Украину. Наша семья встретила войну под Львовом, отцу чудом удалось посадить мою беременную мать и меня в эшелон, направлявшийся на восток. До конца войны мы его больше не видели. По словам матери, мы практически без вещей и продуктов ехали почти три недели до Ленинграда. 26 августа 1941 года родилась моя родная сестренка - Надюшка, а 8 сентября сомкнулось кольцо вокруг Ленинграда.

Одна из надписей-предупреждений осталась на Невском проспекте по сей день. Фото: Commons.wikimedia.org Мы стали жить вместе с маминой родной сестрой и ее дочкой. Так было легче, когда кто-то был рядом, кому можно было доверить детей. О 125 блокадных граммах суррогатного блокадного хлеба в сутки теперь написано много, как при этом можно выжить - представить невозможно. Мою сестренку не смогли сохранить, она умерла в январе 1942 года - у матери от голода не было молока, а то, что давали «грудничкам» по карточкам, не многим детям позволило выжить.

Правительством страны, руководством города предпринимались отчаянные меры по вывозу детей, стариков, раненных из города. Мы попали в эвакуационные списки в марте 1942 года и в середине месяца были вывезены по Ладожскому озеру через Кобону, затем через Сталинград на Северный Кавказ. Немцы наступали. Нас переправили через Каспийское море в Среднюю Азию, в Ташкент, потом во Фрунзе, где мы и жили до снятия блокады. В памяти почти ничего не осталось от этого периода времени. Наверное, для детской памяти, то, что мы пережили - слишком много.

Сразу же после снятия блокады 27 января 1944 года наши мамы стали усиленно хлопотать о нашем возвращении в Ленинград. И в октябре 1944 года - мы уже дома. К счастью, наша комната была цела, и даже что-то осталось из того, что нельзя было использовать в качестве дров. Наши мамы устроились на работу, меня стали водить в детский сад, а моя двоюродная сестра, пропустив три года, опять пошла в школу. Жизнь стала налаживаться.


  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • ©

Борис Иванович Кузнецов - мой отец. Родился 20 сентября 1928г.; скончался 28 ноября 2010г. За несколько лет перед смертью решил написать воспоминания о своём блокадном детсве. Скорее всего, он не успел сказать всё, что хотел, но что успел, то, успел. Он скончаля от онкологического заблевания, знал, что его ожидает, и, если что-то и пропустил, то, думаю, что остальное не вымысел, тем более, что какие-то эпизоды отец мне рассказывал и раньше. Да и перед смертью обычно не лгут, тем более своим близким, для которых эти воспоминания поначалу и предназначались. Потом папа разрешил ознакомить с частью своей (и не только своей) жизни и всех, кого это заинтересует. Так один из его рассказов и появился в интернете.

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОЕ ДРЕВО

С «древом» нам, Кузнецовым, не повезло: из питерских Кузнецовых мне одному довелось сохранить фамилию (четыре сестры, а брат умер в молодости).

Может быть, где-то на западе Псковщины сохранилась ветвь Кузнецовых, но я о них ничего не знаю. Знаю, по рассказам сестры Людмилы, что в Петербурге, где-то в конце XIX века, появился мой прадед, стал средним купцом, потом – мой дед Андрей. Отец, Иван Андреевич,в Первую мировую хватанул горчичного газа, где-то женился на польке – Доре, в крещении – Дарья. Жили дружно, болели туберкулёзом лёгких, делали детей. Я был последышем, шестым. Отец работал на вагоностроительном заводе, где-то рядом жили и мы. Жизнь, очевидно, была трудная – детей куча, работник – один. Мама, когда не болела, где-то работала, на работе подружилась с Александрой Александровной Фёдоровой (в девичестве – Ларина). Та приня-
ла участие в наших невзгодах и взяла к себе меня и Женю (на прокорм, наверное). Она жила с мужем, детей не было.

В 1933 году умерла мама – я её совсем не помню. Фёдоровы взяли опекунство надо мной и Женей. С тех пор мы жили в семье Фёдоровых. Для нас они стали мама и папа и в дальнейшем, для простоты, я так и буду их называть.
Родной отец успел жениться, получил приличную квартиру на ул. Чайковского, 36. Бывал я у них редко, Фёдоровы не поощряли контактов с другими родичами. Отец по болезни ушёл с работы. Он был ещё неплохой дамский портной и дома потихоньку подрабатывал на жизнь. Помню его сидящим на большом столе с выкройками. В 1937 году он умер. Помню его похороны: катафалк с конями, с оркестром, позади довольно много провожающих. Он перед моим рождениемвступил
в ВКП(б), был на «счету». Наверное, из-за этого меня не крестили, а может быть и окрестили тайно, не знаю.
В те времена так было принято – хоронили достойно, даже по Невскому проходили процессии – катафалк с конями, провожающие...
Подробности моей жизни описывать не буду. Было всякое, хорошее и горестное. Хорошего было гораздо больше. Я никогда не был голоден, лето всегда было тёплым и солнечным, были хорошие друзья. Плохо мне было, когда мама жёстко напоминала мне, что я неродной, я – «кузнецовское отродье». Женя была старше, иногда она сбегала на Чайковского, к отцу. Но её возвращали обратно.
Светлая память о моём «папе Фёдорове», Леонтии Дмитриевиче. Добрейший человек, мы с ним были на равных, друзья.
Помню, как я безучастно стоял у гроба отца и мне кто-то пытался втолковать, что это лежит мой умерший папа. А я почти радостно возражал: «Нет, мой папа живой, вот он стоит», показывая на своего опекуна.
Остальные детали моей родословной можно узнать из специально сохранённых мною анкет. Их я составил за жизнь множество. Любой переход на другой уровень сопровождался написанием анкеты и биографии. Допуски к секретным работам требовали тоже этого ритуала, ещё более подробного. А у меня сначала допуск
к «форме 4», потом «3», потом»2» и, наконец, к форме 1. Всё это меня «достало» – надо было каждый раз вспоминать всю мою раскиданную родню.
Я однажды сделал копию моих трудов и потом переписывал. Одна копия где-то лежит.
Детство кончилось, наверное, с началом войны. Об этом периоде моей жизни расскажу в следующей главе.

Война не стала для меня неожиданностью. К войне нас готовили с раннего детства. Уже во втором классе нам приказывали зачирикивать в учебниках физиономии вождей, которые оказались «бяками». В 4-м классе я уже знал, что такое иприт, люизит, фосген, дифосген и получил первый знак отличия – БГТО – «Будь готов к труду и обороне» (нет, первый был «октябрёнок»). Потом – ГТО («Готов к труду и обороне»).

Нам объясняли, что кругом – враги, что люди всего мира стонут под игом капиталистов, надо им помогать через МОПР («Международное общество помощи революционерам»). Туда вносили безвозмездные пожертвования. Была фраза «в пользу МОПРа», это когда куда-то брали деньги. Фильмы: кругом шпионы и враги народа. Песни: «Если завтра война», «Три танкиста», «Гибель эскадры», «Любимый город»... Все на нас нападают и мы всех быстро побеждаем. Жизнь – учебные воздушные тревоги (как в «Золотом телёнке», точная копия). В общем, психологически мы были готовы.

Теперь о «декорациях», в которых началась война для меня.
Мы живем на улице Жуковского дом 23, кв. 3а. Вход с улицы, 2-й этаж. Ближайшие соседи (общая первая прихожая) – еврейская семья: мама, папа и разжиревшая 3-х летняя дочка. Не дружим, иногда ругаемся. (Папа как-то раз обозвал соседку жидовкой.) На площадке еще одна квартира. Там тоже еврейская семья: Циля Марковна Кнеллер, Владимир Моисеевич Тендлер и их сын Борис. Их квартира уходит в 2-этажный флигель и переходит общим коридором к другой квартире, где живут супруги Маховы. Кузьма Ильич, крепкий мужик, воевал в «гражданку» с басмачами. Жена, волоокая армянка и сын Илья, мой друг.
Этажом выше коммунальная квартира, две русских и одна еврейская семья. Во дворе шесть русских, одна армянская и одна татарская семья.
Живём (ребята) дружно, иногда дерёмся, играем в лапту, штандер, «12 палочек», «дочки-матери», «казаки-разбойники».

Мама домохозяйничает, папа работает главбухом в 104-м отделении связи на ул. Некрасова, почти рядом с домом. Женя учится, потом (не знаю причину) стала работать на том же заводе Егорова, где работал отец, обивщицей (мебель обивала). У Жени ухажёр – выпускник училища Фрунзе, отделение подводников, Геннадий Пупков. Рослый парень из Сибири. Встречаются, в гости приходит. А я кончил 5-й класс. Школа у меня прекрасная, бывшее что-то для кого-то (Восстания, 10?). Два зала, Белый и Голубой, широкие коридоры, большие классы, хорошие учителя, нянечки сопли подтирают и пуговки застегивают.

Папа очень любил наш город. Мне думается, он-то
в нескольких поколениях здесь продолжался. Таскал меня по всем музеям, просто по улицам, где знал историю всех интересных домов.

В воскресенье 22 июня 1941 года мы вдвоём поплыли в Петергоф, на речном трамвайчике. День был тёплый, солнечный. В Петергофе я был не в первый раз, но папа умел каждый раз рассказать что-то новое. По парку развешаны громкоговорители, такие четырехгранные трубы. Народ что-то притих, сгруппировался возле этих труб. Начала не слышал, конец чётко: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», – речь Молотова. Люди стали расходиться, мы пошли к пристани. Обратный рейс не отменили, пошли к городу. На морском канале, недалеко от Кронштадта, увидел стоящее торчком, как поплавок, кормой вверх судно. Уже после войны, случайно наткнувшись на статью о работе ЭПРОН (экспедиция подводных работ) я прочитал, что немецкие торговые суда, ушедшие из города в ночь на 22 июня, накидали в фарватер мины, и на одной из них подорвался наш сухогруз.

В городе внешне ничего не изменилось. Я очень искал признаки начавшейся войны, и увидел – по улице шагали солдаты, держа за верёвки зеленые надутые баллоны метров по десять длиной и метра два в поперечнике.

Настала некоторая напряжёнка с продуктами. Помню, идём мы с мамой по Маяковской, с лотка что-то продают. Небольшая очередь. Мама говорит: «Давай постоим». Я говорю: «Мама, ну что стоять, война скоро кончится и всё будет». Уговорил, дурак. В июле – карточная система, но открылись коммерческие магазины, по более высоким ценам. Пришёл с работы папа, говорит: «Меня взяли в армию, добровольцем». Возраст у него был уже не вполне призывной, но по линии МВД организовывали войска для борьбы с предполагаемыми диверсантами-парашютистами. И стал папа бойцом пятого истребительного батальона. Ему объяснили, что время трудное и возьмут всё равно, а доброволец будет получать почти всю свою зарплату. Это было 500 рублей. Для неработающей семьи – неплохо.

Батальон базировался на Марсовом поле (Площадь Жертв революции), в здании теперешнего Ленэнерго. На площади их обучали искусству ходить строем.
Однажды папа пришел в своей одежде, но перекрещённый пулемётными лентами (с патронами), с заграничной винтовкой с подсумком и двумя гранатами РГД на ремне. Мама возмущалась: «Ты грознее палки ничего в руках не держал, а тут вырядился». (По другим свидетельствам родственников,- Леонтий Дмитриевий и родной отец моего папы вместе воевали на Первой Мировой войне: там и познакомились. К.Д).
Папа поцеловал нас молча, и пошёл воевать. Батальон сразу бросили под Невскую Дубровку.

А Женя пошла в сандружину (боец МПВО, местной противо-воздушной обороны), на казарменное положение, дома бывала редко. Её жениха, Геннадия, выпустили из училища с дипломом, званием лейтенанта и двумя выпускными чемоданами – форма, белье. Пришёл к нам с чемоданами, а Жени нет, на службе. Дал поиграть с кортиком, пистолетом, потом пошли в «Колизей». Только сели, – тревога, нас попросили выйти, успели забежать рядом в мороженицу. Под вой сирен только налопался мороженого и отбой воздушной тревоги, пошли домой.
Воздушные тревоги объявляли часто, народ загоняли в бомбоубежища или в подворотни.

Ребятам было интересно. Когда объявляли тревогу, мы мчались в домконтору. Там стояла сирена – металлическая трость, сверху барабан с ручкой, внизу гнездо для ноги. Счастливец выбегал на середину двора и крутил ручку. Из барабана нёсся пронзительный вой. Умельцы меняли тональность, с разной скоростью крутя рукоятку. Получались впечатляющие завывания, даже при не включённой трансляции. Потом бежали
в следующий двор и повторяли «концерт».

Конец июля, тревоги пока звуковые. Коммерческие магазины еще работают. Немцы всё ближе, но явного беспокойства пока еще нет, никто не громит магазины, нет митингов протеста.

Ходил с мамой в Большой дом получать папину зарплату (500 руб.). Зашли в коммерческий магазин, там почти пусто. Купили банку чёрной икры (500 граммов). Последняя покупка вне карточек.

Потом началась эвакуация. Вызвали маму в школу, сказали, что все учащиеся эвакуируются с преподавателями, имеющими детей. Назначен день, дан перечень вещей. Мама собрала рюкзачок (самодельный), «вечная» ручка, купили электрический фонарик, которому я очень обрадовался. Чувствую себя самостоятельным. В скверике у школы толпятся ребята, мамы. Моя мама где-то побегала, выяснила, что дети многих учителей не уезжают, и вообще неизвестно, куда нас повезут. Сказала: «Боря, пойдём домой». Я был разочарован. Маму вызывали, но она сказала, что она только опекунша и поэтому... в общем отговорилась. (Их повезли, кажется, куда-то под Лугу, прямо под наступление немцев. Я так никогда и не встретил никого из ребят того эшелона). Август прошёл как-то незаметно. Мою школу сделали госпиталем, меня определили в 206-ю школу – во дворе кинотеатра «Колизей». Стал учиться в шестом классе. Ребят было мало.

8 сентября, в тихое солнечное предвечерье, болтался на дворе. Воздушная тревога, обычная. В чистом небе появились самолёты. Шли ровно, рядами. Вокруг зарявкали зенитки, между самолётными рядами расползались пушистые облачка разрывов. Понял, что это немцы, удивлялся, что все целы и идут ровно, как на прогулке. Ближе к вечеру в районе Лавры в небо поднялось огромное чёрное облако. Слух прошёл – горят Бадаевские склады, где чуть ли не всё наше продовольствие. Я не ходил, но люди, слышал, сгребали ручьи из сгоревшего сахара.

С первых дней войны в домохозяйстве был создан медпункт. Домохозяйство – три дома: 21, 23, 25.

25-й выходил углом на ул. Маяковского. Угол первого этажа до войны был «красным уголком». Это такое помещение, куда жильцы домов могли придти, почитать газеты, послушать радио (которое было тогда не у всех) или лекцию типа «Есть ли жизнь на Марсе» или про нехороших буржуев, шпионов, голодающих зарубежных наших братьев по классу. Это помещение и было отдано под медпункт. В большой комнате с зеркальными «магазинными» окнами, выходящими на Жуковскую и Маяковскую, поставили несколько застеленных кроватей, повесили шкафчик с предметами первой помощи – йод, бинты, таблетки и пр. Маму, как неработающую домохозяйку, назначили начальником этой санитарной части. По тревоге она уходила в медпункт, ждать пациентов.
8 сентября, после дневного налета, к ночи снова завыли сирены. Мама пошла на свой пост, я улёгся в кровать.

Война по-настоящему подошла к нашему дому. Грохот зениток, тяжёлые взрывы фугасных бомб, дом потряхивает. Прибежала мама, сказала, чтобы я шёл в бомбоубежище. В доме 21, дворовом флигеле, была типография с полом из железобетонных плит. В подвале под ней оборудовали бомбоубежище – поставили нары, бачок с водой, керосиновые лампы, аптечку.

Я оделся. Мама ждала. И в уши ударил нарастающий вой, почти скрежет. Мы прижались к стене, я смотрел на окно. Окна у нас были большие, высокие, занавешенные плотными зелёными шторами из тонкого картона. Дальнейшее я видел, как в замедленном показе фильма. Медленно рвётся на куски светомаскировочная штора, влетают в комнату осколки оконных стёкол, всё это на фоне багрового зарева. Кажется, самого взрыва я не слышал, просто вжался в стену. И какой-то миг звенящей тишины. Выбежали с мамой на лестницу. Коридор первого этажа, ведущий к парадной, искорёжен выдавленной внутренней стеной. Вышли на улицу. Первое – яркая лунная ночь, по всей улице в домах ярко светящиеся окна (у всех вылетели стёкла и маскировка). Справа наискосок какие-то фантастические в лунном свете развалины, в них мелькают огни фонарей, слышатся крики. Пошли в бомбоубежище, под ногами хрустит стекло.

К утру, после отбоя, вернулись домой. Стёкла все выбиты, неуют. Во дворе лёгкая суматоха – жильцы обмениваются впечатлениями. Наш дворник дядя Ваня вполне «старорежимный». Вечером запирает и парадную, и ворота. Возвращающимся после полуночи после звонка в дворницкую отпирает, получает в благодарность рубль. В праздники обходит всех жильцов с поздравлениями, выполняет мелкие ремонты – замок починить, стекло вставить...
Мама к нему: «Ваня, вставь стёкла!» Ответ слышал сам: «Что вы, мадам Фёдорова! Немцы в Лигово, завтра здесь будут, а вы – стёкла!»
Чтобы больше к нему не возвращаться: в декабре, проходя к себе домой, он заметил в бетонном кольце с песком для зажигалок завёрнутый в бумагу солидный окорок. Взял, принёс домой. Окорок оказался женским. С воплем выбежал во двор, созвал людей, чтобы убедились, что окорок вполне замороженный, не его работа. А в начале 1942 года подъехал грузовик, нагрузили с верхом всякого скарба, и дядя Ваня отъехал в эвакуацию, через Ладогу. Не знаю, доехал ли.

Вернусь к теме. С того первого дня блокады тревоги были каждый день, вернее – вечер. С немецкой педантичностью в 20.30 начинался первый налёт. С небольшими передыхами тревоги продолжались до полуночи, потом, наверное, все шли отдыхать. Народ как-то узнавал, где, как и сколько. После первой бомбежки мы узнали: в тот вечер были сброшены четыре тысячекилограммовых фугасных бомбы, одна из них попала в 5-этажный жилой дом на Маяковского. Разворотила полдома до низа и снесла полностью двухэтажное угловое здание – общежитие ИЗОРАМ (Изобразительная студия рабочей молодежи – примерно). Погибло около 600 человек – в домах и убиты взрывной волной на улицах и в подъездах.
Наш «медпункт» разбило начисто, если бы мама не пошла за мной я остался бы один.

Погиших дома родственники не дотаскивали до штабеля и оставляли на улице, вдоль ограды. Поссле начались будни блокады. Утром я шёл в школу. Ребят с каждым днем ходило меньше. В ноябре уже ходили из-за тарелки супа. Суп становился всё бледнее. Помню последний школьный суп – тёплая водичка, замутненная мукой. Заплатил 4 копейки. Школа не отапливалась, занимались в подвале, там немного теплее. Собиралась кучка ребят, кто в чём одет, один жёг лучину, учительница наскоро объясняла, что прочитать дома, и расходились. До школы недалеко – по Маяковской, налево по Невскому до «Колизея». Прохожу мимо ограды больницы им. Куйбышева. Туда свозят трупы. Возле арки с правой стороны их складируют. Штабель длиной метров 20 и высотой в человеческий рост. Многих умерледний раз, идя в школу, увидел моего одноклассника, приткнувшегося на снегу. Узнал его по огненно-рыжей шевелюре. Тоже шёл в школу. Я повернул домой, лёг в кровать и уже почти не выходил до весны, только за хлебом, за водой.
Надо сказать, что нам с мамой повезло. Окна в квартире кое-как заколотили фанерками, но жить зимой в ней было невозможно, тем более что зима выдалась жестокая – морозы под 40, электричества, керосина, воды нет. Но были друзья. Ближние соседи как-то незаметно уехали ещё до бомбежек, и больше никогда не возвращались. В семье, на площадке напротив, Владимир Моисеевич ушёл в армию. Он превосходно знал польский язык, и его внедрили в создаваемую у нас польскую армию в качестве офицера, отправили под Мурманск.

Сын его ушёл на фронт, Циля Марковна ушла на казарменное положение в госпиталь. Мать и сын Маховы ещё до войны уехали на лето к родственникам в Кашин, а Кузьма Ильич был призван в армию – сначала на фронт, но вскоре, наверное по возрасту и заслугам, был назначен комендантом в Парголово, где безбедно командовал до вторжения наших войск в Германию (там он служил тоже в качестве коменданта в небольшом немецком городе).

Обе семьи оставили нам ключи от квартир и предложили жить у них. У каждой семьи был свой угол в подвале, где хранились дрова. Мы перешли жить в квартиру Маховых. Дров хватило до весны. Когда начался голод, в бомбоубежище ходить перестали. В ночные тревоги съёживался под одеялом и слушал. Сначала, после того, как отвоет сирена по радио (трансляция работала всю войну), – тишина, потом в небе слышен характерный прерывистый гул немецких «юнкерсов», потом вступает хор зенитной пальбы, заключительные аккорды взрывов фугасных бомб. Мысли одни – пронесёт или... И снова тишина, до следующей тревоги. Утром узнавали, куда попало, если близко – ходил взглянуть. Женя появлялась редко, по ночам копалась в свежих развалинах, вытаскивая раненых, убитых, днём отсыпалась. Кормили их немного лучше, но всё равно голодно, хуже чем в армии.
Как-то заехал Кузьма Ильич (Махов) привёз немного хлеба и кусок конины – у них убило лошадь. Что-то они с мамой разругались. Кузьма Ильич вынул пистолет, кричал: «Я тебя убью!» Мама спокойно сказала: «Убивай, будет чем похвастаться после войны». Потом они обнимались, плакали. Кажется, мама зацепила его отсиживанием в Парголове.

Подошёл Новый год. Мама и я вдвоём (Женю не отпустили, или не захотела, с товарищами, наверное, лучше). У нас горит свет! Наш дом был подключён
к кабелю, питающему госпиталь (больницу Куйбышева). Пришёл дядя Гена, Геннадий Пупков, лейтенант, командир подводной лодки серии «Щ» («Щука»). Он надеялся, что Женя будет дома, а Женя не думала, что он может прийти. Принёс целую буханку хлеба, что-то ещё. Втроём встретили Новый год, в небе было тихо. Увидели мы его в последний раз. Наш флот был заперт в Невской губе, залив нашпигован минами с обеих враждующих сторон. Только лёгкие боевые корабли и подлодки пытались воевать. Наверное, в одной из вылазок за Кронштадт и подорвалась на мине «Щука» Гены.

В конце войны пришло письмо от родителей Геннадия, из Сибири. Похоронку они получили, но надеялись, зная из писем сына о его любви, что вдруг остался в Ленинграде внук... Мы написали родителям, отправили посылкой его скромное имущество.

Январь был очень тяжёлым. Я лежал в кровати, о чём-то думал, больше о еде («Ну как я мог не любить манную кашу!»). Появились вши. Беспокоили, кусали. Я как-то равнодушно отлавливал их, давил. Мама спохватилась, добыла воды, нагрела, вымыла, переодела. Надо особо сказать о маме – её характер спас нас обоих. Она установила жёсткий режим – нашу жалкую норму еды она делила на завтрак, обед, ужин. Хоть по кусочку, но три раза в день, не забегая вперёд. Многие погибли из-за нетерпения к голоду – умудрялись забирать по карточке хлеб «вперёд», а потом – ничего. Уже в ноябре 1941-го она обменяла всё, что было у нас, ценившегося в те времена, на еду. Была у неё подруга - -богобоязненная старушка из Рыбацкого, с окраины города. За папины золотые часы она отдала полмешка мелкой картошки. За папин выходной костюм что-то тоже из овощей. Помню, где-то в сентябре, пришла к нам эта старушка, пили чай. Дневной налёт, всё трясётся и грохочет, окно пробил осколок зенитного снаряда. Мы с мамой прижались к стене, а сверху осыпается кусками наш лепной карниз. Гостья спокойно сидит с чашечкой чая за столом и говорит: «Господь Бог сказал – где тебя застало, там остановись»... Циля Марковна дала нам адресок на улице Чехова, рядом. Некто Нодельман, до войны директор продовольственного магазина, вовремя оценил ситуацию и скупил в своём магазине остатки продуктов, не забыв и не обидев работников. Сходили к нему. В квартире стояли мешки с крупой, сахаром. Купили один раз 1 кг пшена за 400 рублей и ещё раз что-то, не помню. На еду мама променяла свои золотые часы, больше ничего продажного у нас не было. Я бродил по нашим трём квартирам в поисках довоенного съестного. Нашёл под столиком в прихожей нашего кота, лежащего вытянувшись в струнку. Как-то в суматохе всех дел мы о нём забыли, вроде ушёл. Видно он, почувствовав, что всем не до него, уполз в укромный угол и умер. А у Цили Марковны в буфете я нашёл банку литра на два, полную кускового крупного сахара! Она жила в госпитале, дома почти не появлялась. Знал, что это нехорошо, украдывал по кусочку, встряхивал банку, чтобы казалось больше, и под одеялом лизал этот кусочек.

В середине января вернулся папа. Обросший бородой, вполне живой. Его отозвали, потому что почтарей в городе почти не осталось – кто помер, кого призвали. Вручили ему ключи от почтовых отделений Куйбышевского района (брошенных, закрытых) и всё ведение почтовых дел в округе. Какие дела? В основном, он сидел дома и голодал больше, чем мы, после более полного солдатского пайка. Помню, как мама ловила его на поедании нашего общего запаса и очень ругала – папа плакал и просил прощения.

Но время шло к весне. Мама устроилась работать дворником – рабочая карточка (400 гр. хлеба). К слову – хорошо жилось управдомам. Это вроде начальников маленьких ЖЭК. Три дома, жильцам она (или он) получает и выдаёт продовольственные карточки на месяц. В них талончики на каждый день по 125 гр. хлеба иждивенцам и детям, 200 – служащим, 400 – рабочим. Если сокрыть умерших, а их было!.. В общем, мёртвые души кормили управдомов. У управдомов же были ключи от квартир всех эвакуированных. Там многое осталось. Люди уезжали в надежде скоро вернуться. Из нашей квартиры взяли, со знанием дела – китайский фарфор, которого было немало. (Когда-то мама служила в бонах у графини, после революции остались хорошие отношения. Графиню урезали в жилплощади и многие безделушки перекочевали и к нам. Потом её сослали вроде в Караганду, а сына – лётчика, репрессировали.) У нашей «управдомши» в самое лютое время в квартире были музыка и пляски с гостями – офицерами. С теми, кто попался, власть расправлялась жестоко. Наша управдомша исчезла незаметно, новый управдом был расстрелян (это я узнал из газеты). Он посетил квартиру профессора Беленького (в доме 25) и украл у него из библиотеки какую-то раритетную книгу. А потом, в 1942 году, когда уже стал работать магазин антикварной книги на Литейном, сдал её туда на продажу. Книга была на государственном учете. В общем грязи было много, но это ничто по сравнению с теми, кто выживал, работал, боролся.

Самые тяжёлые времена запомнились чётко, как кадры из фильма. Вот стою я в очереди за пайкой хлеба. В булочной, при свечке, продавщица вырезает талончики на хлеб, приклеивает их к листочку для отчета, отрезает от влажной чёрной буханки ломоть, кладёт на весы, прибавляет или отрезает. Сбоку от очереди стоит, покачиваясь, тень – дистрофик. Внезапный рывок, скрюченная рука хватает с весов хлеб – и в рот. Человек, или то, что он него осталось, падает на пол, рукой закрывает голову и поедает этот кусок, а ближайшие пинают его ногами...

В сентябре в бомбоубежище, познакомились с мамой и дочкой – очаровательной 4-летней девочкой, жившими в доме 21. В январе мы узнали, что мама свою дочку съела после её смерти.

Зима прошла в голоде, бомбежек сильных не было, только артобстрелы.
Весна пришла. 4 апреля, помнится, что это была Пасха, солнечный день и воздушный налёт. Били, в основном, по кораблям ВМФ, стоящим на Неве. Работали пикирующие бомбардировщики. Грохот был такой, что мы, уже привыкшие к шуму, выскочили во двор и смотрели, как, заваливаясь на крыло, падают в пике немецкие самолёты.

Помню еще налёт по госпиталям, тогда в один день были сброшены бомбы на несколько госпиталей, в том числе на нашу соседку – больницу Куйбышева.
Снаряды я не считаю, от них мы прятались под арками и в парадных – как от дождя.

С той поры прошло уже больше шестидесяти лет, по скудости памяти вспоминаю всё фрагментарно, но что вспомню – так и было.

Весна, май. Школа № 206 ожила, собрала уцелевших учеников. Мы быстро и безболезненно сдали экзамены за 6-й класс и нас направили (желающих) в совхоз «Выборжский» («Выборжец»?).

До отправки я ездил на трамвае (он уже кое-где начал ходить) на окраины (Мурино) собирать лебеду и крапиву для еды.

Совхоз. Нас человек тридцать в зале совхозного клуба. Прополка гряд. В зависимости от типа сорняков норма 200–300 м гряды в день. Хороши грядки с мокрицей – там и земля помягче, и есть можно. Берем с собой соль. Пучок травки в соль и в рот. Когда созрели овощи, жить стало сытнее, грызём морковь, турнепс, не отходя от грядки печём картошку. Помня о доме, пытаемся что-то достать в семью, прячем немного морковин и картошки под матрасы, в углы. Облава! Директор (в общем, начальник) совхоза прискакал на лихом коне (не на кляче какой-то), велел сделать обыск в нашем жилье. Подручные выгребают на землю у крыльца кучку овощей. Начальник, гарцуя на упитанном коне, поигрывая плёткой, объясняет нам, как нехорошо мы поступаем. Мы поняли. Таскали по несколько морковин и прятали уже не в доме, а в канаве, у дороги к трамваю.

Как-то работаем в поле на грядках, вдруг – самолёт, немец над нами делает круги на высоте 50–100 м. Мы притихли, затаились. Пилот, почти на бреющем развернулся над нами, высунулся, махнул рукой, кинул пачку листовок, книжек-раскладушек. В листовках – фотографии из жизни наших военнопленных. Упитанные бывшие солдаты играют с немцами в волейбол, повара на кухне пекут пирожки, в общем – санаторная идиллия. Кстати, о листовках, я их пересмотрел, такие розоватые бумажки размером с конверт. Примитив жуткий, типа комиксов. Вот некоторые «стихи», что запомнил.

Комиссар ведёт бойца биться с немцем до конца.
Но лишь немца увидал, комиссар наш в тыл удрал.
И пред нами два солдата (русский и немецкий)
Шутят, курят, как два брата.

Вспомним, братцы, как нас всех на войну призвали.
Вспомним, как политруки в бой нас посылали.
Только мы не дураки, братцы, оказались.
А при встрече со врагом в плен ему сдавались.
Мы живем в раю у Сталина
Вот уж двадцать с лишним лет,
А у русского крестьянина ни еды, ни дома нет.
Все советские учения и все бредни Ильича,
Я отдам без сожаления за два свежих калача.

Ленинградские дамочки, не ройте ваши ямочки.
Придут немецкие таночки, зароют ваши ямочки

(это по поводу оборонительных работ с участием горожан).

И в каждой листовке «Passierschain», пропуск для перехода в плен с рисунком «Штыки в землю».
За прочтение и хранение таких листков можно было поплатиться жизнью, но я где-то прятал для памяти. Мама, наверное, сожгла.

В клубе, где мы спали, крысы бегали ночью по ребятам, грызли утащенные нами овощи. Я занемог, еле ползал на грядках. Догадались измерить температуру, отправили домой. Желтуха. Переболел быстро – с такой «диетой» никакая желтуха не справится. Поехал в совхоз за «расчётом». Заработал я турнепсину, килограмма на 3–4.

Наступила вторая блокадная зима. В нашем пользовании уже было три квартиры, но управдом нам дал пользоваться еще одной, в доме 21 во флигеле.
3-комнатная, 2-й этаж, от снарядов загорожен. Вещи хозяев стащили в одну комнату, запечатали. Красивая изразцовая печь, правда, с дровами стало плохо. Поставили буржуйку, дрова добывали с папой, если удастся. Один раз стащили брошенную кем-то огромную деревянную лестницу. От хозяев квартиры осталась куча дореволюционных журналов «Нива». Читал и жёг.
Тогда некоторые школы были ведомственные. Мама «устроила» меня в школу № 32 Октябрьской железной дороги, на ул. Восстания, д. 8. Не было проблем с дровами – ОЖД подкидывала. Топили, кололи сами. И была столовая, что-то добавляли к пайку. За неимением ребят наш класс, седьмой, был старшим, так до выпуска мы и были старшими. Человек 16 нас было.

А мне исполнилось 14 лет. Я вступил в комсомол. Фашисты рядом, а у меня и сомнений нет, не страшно. Райком комсомола на Невском (во дворе нынешнего отеля «Палас», или рядом). Верхний этаж. На этаже удивительно тепло, свет. Что-то спрашивают, отвечаю. Вручают комсомольский билет, иду домой, глажу на ходу скромную серенькую книжку.

Как-то сразу стал секретарём комсомольской организации школы. Что-то полезное я, наверное, делал. Помню, как вразумлял балбесов из младших классов на предмет «ученье – свет». Своими методами...

Но я уже «номенклатура». Под Новый год комсомольский актив района собрали где-то на Пушкинской улице в тёплом подвале. Накрыты столы, у каждого – большая тарелка с мясным макаронным супом (много макарон!), большая кружка с пивом и стаканчик (100 г.) водки. У нас дома до войны всегда стояла водка в графине – папа настаивал в ней горький перец стручками, но у меня никогда и мысли не было попробовать, а тут... Я засомневался, но соседи подбодрили – раз налили, надо выпить! Выпил, всё съел. Возвращаясь домой думал, как проявить своё «пьянство». Вспомнил, что папа в праздники пел и танцевал. Я ограничился кувырканием по сугробам снега, а когда пришёл домой, удивлялся, что мама не заметила, что я пьяный. Я не выдержал, сказал маме, что я пил водку. Мама дала мне пощёчину и отправила спать.

В новый, 1943 г. мы собрались за «праздничным» столом, на столе уже что-то было и мама, на удивление папы, поставила мне рюмку, сказав примерно так: уж если комсомол ему первую рюмку налил, то и дома не грех. И что-то ещё, насчёт вовремя остановиться.

Хочу писать о 1943 годе, а возвращаюсь в мыслях
к 42-му, так много недосказано, деталей, которые в то время означали жить или не жить.

Вот я лежу на кровати почти недвижимый, вспоминаю сытые времена. Приходит Циля Марковна, говорит: «Приходи ко мне завтра в госпиталь, покормлю». Пришел в вестибюль, а там притащили с улицы умирающего дистрофика. Помню, как врач сказал: «Дайте укол морфия». Дали, он воспрянул и, кажется, его выпроводили. Госпиталь-то для военных. Циля Марковна работала там кастеляншей. Привела к себе в каморку и принесла большую тарелку супа. А как-то раз её мужу, Владимиру Моисеевичу, удалось из Мурманска переправить посылку. Помню, как она пришла к нам с нераспечатанной посылкой: «Давайте смотреть, что там...» А там были и масло, и сахар, и сыр и ещё что-то. Первое, что она сделала, на тонкий ломоток ленинградского хлеба положила толстый ломоть масла и дала мне. Я откусил пару раз и... потерял сознание.

Папа работает, категория «служащий». Это 300 г. хлеба. Довоенные дрова кончились. Ходили с папой в поисках топлива. В его ведении несколько почтовых отделений Куйбышевского района (ныне Центрального). Все они закрыты, ключи у папы. Открывали, ломали дощатые стеллажи для посылок, грузили на саночки. Везём домой. Живём уже в нашей четвертой квартире, в доме 21. Здесь у нас буржуйка, на изразцовою красивую печь дров недостаточно. Журнал «Нива» уже сожжен.

Как-то незаметно для меня умер мой старший брат Игорь, он жил на ул. Чайковского 36, с остальными Кузнецовыми. Помню только, как в конце 41-го пришла к нам одна из моих сестёр, сказала, что они очень голодают. У нас с мамой было полмешка мелкой картошки, которую мама выменяла на папины золотые часы у «подруги» из Рыбацкого. Мамы не было дома и я насыпал кулёчек картошки... Мама не ругалась, когда я ей сказал.

Из Московского района с Благодатного переулка
к нам приехали наши родственники Коптяевы, тётя Тоня и её сын, мой ровесник Володя. Муж тёти Тони, дядя Костя, до войны работал на «Электросиле», сразу с началом войны отправили на фронт политруком, и тётя Тоня скоро получила извещение, что он «пропал без вести». Район Благодатного стал фронтовой зоной, всех выселили, они попросили у нас приюта. Жили вместе около года, потом им разрешили вернуться домой. С Володей я ходил за водой к Неве, справа от Литейного моста была прорубь. Брали саночки, два ведра – хватало на два дня.

Спуск к Неве – гранитные ступени, от постоянных выплесков из ведер обледенел, ступени еле угадывались. Поддерживая друг-друга поднялись с Невы, сели передохнуть. Запомнилось как в замедленной съёмке – по обледенелым ступеням пытается вползти человек. Измождённый, почти чёрное лицо. И руки, обмороженные руки с обломанными ногтями, цепляются в обледеневшие ступени. Вдвоём с Володей как-то помогли ему преодолеть последние ступени. Лёг с нами рядом. Отдышался. Сказал, что всех по его статье (?) выпустили из Крестов – кормить нечем. Перевели мы его на другую сторону. Пошёл, держась за стену дома, завернул за угол, на Литейный.

Хорошо помню весну 1942 года. После жестоких холодов пришла бурная весна. И вот на улицах города, заваленных сугробами снега, на залитых нечистотами лестницах, дворах, появились люди. Были, конечно, призывы по радио, в газете, но и сами горожане понимали – надо чистить город. Помню как мама долбила лёд ломиком, а я лопатой соскрёбывал его на мостовую.
Ещё помню наш первый опыт огородничества.

В 1942 г. жителям города разрешили копать, сажать и даже снимать урожай. Папе дали 100 м2 где-то у Муринского, и даже какие-то семена. Мы приехали (трамвай уже туда ходил), расковыряли землю, посыпали её семенами и осенью приехали искать урожай. Не нашли.

В 1942 году на Невском был промтоварный магазин. Торговали всякой всячиной, оставшейся от мирного времени и предметами блокадного быта – коптилками (пузырёк с трубочкой, в которой фитиль), мешочками с кремнем, кресалом (стальной брусочек) и трутом – кусочком ваты. Светящиеся значки разной формы, даже с рисунками.

Итак, 1943 год. Плохо, но помню. Учусь в 32-й школе Октябрьской железной дороги. Учителя хорошей старой закалки. Я комсорг школы. Комсомольская нагрузка – ходим на Московский вокзал: чистим пути – дороги, ведущие пока в никуда, но верим, «не пропадёт наш скорбный труд». На запасных путях стоит вагон адмирала Трибуца, командующего Балтфлотом.

На урок приходят два морских офицера и очень вежливо говорят, что после нашей помощи по расчистке путей из адмиральского вагона пропала ручка из наборного оргстекла (в то время редкость) и было бы хорошо, если бы она вернулась на своё место. Кончилась эта история вполне благополучно.

1 мая я иду обедать во Дворец пионеров, как ослабленный здоровьем комсомольский актив. С ул. Жуковского на ул. Маяковского, по Невскому и до дворца через Аничков мост. Над Невским в небе разлетаются рыжие облачка – немцы бьют шрапнелью – салют для горожан. Народу, правда, не очень много – на Невском интервал между людьми в среднем метров 100. А вот на трамвайной остановке у Садовой (трамваи тогда ходили по Невскому) хуже – артобстрелом накрыло выходящих из трамвая. Дым от разрывов, тела... И я иду обедать.
К теме: очень быстро человек привыкает к страшному. Я проходил мимо гор замерзших трупов, мимо разодранных снарядами тел... Наверное, срабатывает защитный механизм, иначе как бы можно было жить после всего виденного.

В 1943 году папе дали для огорода 100 м2 около Мельничного комбината им. Ленина и 100 м2 прямо в чаше стадиона им. Кирова. На стадионе мы посадили картошку. Там, кажется, почва была – один песок, а картошка получилась хорошая, мешок или два собрали. У мельницы посадили семена овощей (где-то выдали). Ездили, ухаживали. Но стали воровать. У меня, уже имеющего опыт с боеприпасами, возник план защиты – проволоку к мышеловке, и вместо сыра – боевой патрон. Один раз сработало, жертв явных не было, а морковку мы собрали.

Как все нормальные мальчишки, любил всё что стреляет, взрывается. Узнав, что на Ржевке взорвался целый эшелон с боеприпасами, добрался туда с приятелем. И верно, какие россыпи мы там нашли. Мы ходили по грудам винтовочных патронов, по «макаронам» от артиллерийских снарядов. Набили полные мешки. Дома у меня было несколько бутылок, заполненных порохом из винтовочных патронов (и не лень было расшатывать пулю, высыпать порох). У моего друга по школе, Юры Тамарского, в его большущей квартире на Невском мы стреляли из немецкого автомата вдоль коридора в поленницу дров. В школе (да простят нас учителя) мы устраивали сплошное хулиганство: к боевому патрону на картонке крепили пулю от другого... В общем, не буду раскрывать наших технологий, но всё это в нужный момент взрывалось, грохало: взрывались печки в классе, во время уроков гасли лампочки, взлетало фонтаном содержимое чернильниц. Даже стол преподавателя иногда становился объектом нашего террора. Так что, несмотря на всё страшное, жизнь продолжалась. Люди верили, надеялись, любили, да и смеялись и шутили тоже. Вера, Надежда, Любовь нам помогали.
Обстрелы. Бомбёжек нет, не помню. Весной меня направили с группой школьников в совхоз «Парголовский». До сих пор не понял, почему из нашего класса только я туда поехал. Правда и то, что медалью «За оборону Ленинграда» был награждён (из нашего класса) лишь я.

В Парголове работалось хорошо – то ли лето тёплое, то ли здоровье поправилось. Ходили в поле через «ложный аэродром».

Теперь, когда мы едем от города к Выборгу, слева от Парголова тянуться поля, пересекаемые КАД. Здесь и был этот аэродром. Выкашивались в траве «взлётные полосы», даже стояли три настоящих самолёта (видимо, списанных), даже валялись настоящие бомбы (одну мы долго катили, чтобы положить посреди дороги). На одном из этих самолётов я как-то лежал (на крыле), наблюдая вялый воздушный бой.

Кстати, рядом, ближе к Левашово, был настоящий аэродром и дважды мне довелось присутствовать при крушении наших летунов. Однажды над нашими головами (мы жили в здании клуба совхоза) пронёсся самолёт-истребитель «Кобра» (Англия), два шасси по бокам, третье впереди, как бы завис в воздухе и рухнул метрах в 100 в лесок около клуба. Ребята подбежали, лётчик лежал в метрах 20–30 от самолёта. Буквально рядом находился полевой хлебозавод – несколько бараков, отгороженных проволокой. Оттуда выскочил офицер и, стреляя вверх, кричал разойтись. Лётчик Горячёв, его фамилию мы прочитали на обелиске – на кладбище, расположенном неподалёку от нас (теперь оно, наверное, слилось с Северным).
Из этого самолёта мы потом вытаскивали ленты снарядов и крупнокалиберных патронов. Взрывали.

Второй, тем же летом, ЛИ-2 (наши «Летающие крепости») на моих глазах вдруг резко снизился при подходе к настоящему аэродрому в Левашово, пропорол брюхом поле, переполз дорогу к станции Парголово и уселся по другую сторону дороги. Подбежав, мы увидели торчащие из стен канавы бомбы, не очень большие, еще увидели лётчика, говорящего всякие неприличные слова, а второй лётчик не говорил, но охал и лоб у него был уже забинтован. Этот самолёт увезли быстро, а первый так и остался в лесу. Я спросил у командира ЛИ-2, почему бомбы не взорвались, и он уже вполне даже вежливо, объяснил почему.
Летом 1943 мы уже не голодали. Есть хотелось постоянно, но вполне терпимо. Мы уже играли, лазали по деревьям, взрывали снаряды из «Кобры». Один раз меня навестил комендант Парголова Кузьма Ильич, принёс буханку белого хлеба, потом мы сходили к армейскому сапожнику, и он сделал мне хромовые сапожки – в то время «писк моды».

Работники хлебозавода (который был рядом с нами) подсовывали под проволоку хлеб, маскировали травой, мхом – для своих, которые потом это изымали. У нас же была своя игра – отыскать эти тайники.

Работали мы на совесть. От прополки до уборки. Тогда мне довелось ходить за лошадью с окучником – окучивать картошку. Работа тяжёлая.
К Новому году был приглашён во Дворец пионеров на ёлку. Было светло, тепло, интересно. Были подарки, был фильм «Три мушкетёра» в комедийном варианте, были в гостях союзники – американцы, англичане, вместе фотографировались.
Жизнь постепенно налаживалась. По дополнительным талонам всё чаще что-нибудь выдавалось – то американская тушенка, а то и плитка шоколада.
И наконец, январь 44-го года.

СНЯТИЕ БЛОКАДЫ

Когда вечером 27 января я шёл по Жуковской, Литейному, Белинского к Марсову полю, то уже чувствовал: происходит что-то грандиозное, момент истории.
Тогда мне казалось, что у самого города лопнуло терпение и он заговорил. Непрерывный, нарастающий гул орудий навис надо всем городом на несколько часов. Город ревел, но на улицах не рвалось снарядов, не рушились дома. Город пошёл в наступление.

К Полю стекались сотни людей, по левой стороне стояли десятки орудий, было темно, лишь мерцание синих ламп уличного освещения. И вдруг всё взорвалось, рявкнули пушки, тысячи ракет осветили всё: и город, и радостные лица. Тогда ещё не было праздничных фейерверков, но стреляло всё – и пушки на Марсовом поле, и на Неве, и непрерывные огни ракет. Ракеты пускали и специальные установки, и солдаты из ручных ракетниц – с улиц, с крыш домов. Казалось, весь город полыхает огнём, отыгрываясь за 900 дней страха.

Понемногу налаживается жизнь. Есть электричество, но нормы очень жёсткие, помнится, 4 кВт/часа на месяц. Перебрались в свою довоенную квартиру, дожили до Дня Победы. Сестра Женя стала работать медсестрой – сначала в Театре комедии, потом в поезде «Ленинград – Москва», потом на санэпидстанции, в Горздраве. Я закончил школу, поступил в ВАМУ. В 1948 году отменили карточную систему.

Память о прошлом ещё крепка, но многие детали уже стёрлись. Пропали куда-то папины письма с фронта, выброшены за ненадобностью мелкие предметы блокадного быта. Наш дом на ул. Жуковского закрыли на капитальный ремонт. Жене с дочкой Ниной дали квартиру в Весёлом посёлке. Переезд из центра города, а потом «перестройка» сломали психику моей сестрёнки, она не смогла принять новые правила жизни, войти в нее...

Свою жизнь в блокаде я вспоминаю скорее с интересом, чем с ужасом... В совокупности с моей многолетней работой в Арктике, где тоже хватало всякого, жизнь вспоминается как борьба с трудностями, а это интересно.

Прошло уже больше 60 лет, казалось бы, всё должно зарасти. Но бывает ночью, при бессоннице, вспоминаются фрагменты войны:

Вот я иду по нашей улице и впереди из фасада дома вырывается огонь, дым, грохот. Снаряд.

Мы с мамой в проходном дворе у чёрного хода в магазин увидели высыпавшуюся из мешка крупу. Немного, перемешанную с дорожной грязью. Собрали руками, потом мыли, пекли лепёшки. На зубах хрустит песок.

Проезжает грузовик, набитый замороженными трупами, везут на кладбище. Сверху сидят женщины.

Зимой 1942 г. загорелся дом 5 по Жуковской. Пожар возник на верхнем, 6-ом этаже. Дом выгорал сверху до низа несколько недель – тушить было нечем. В «Ленинградской правде» короткая статья – рабочий такого-то завода оставил сушиться валенки у «буржуйки», уснул, из-за этого дом загорелся. Рабочий приговорён к расстрелу.

На Невском (тогда еще Проспект 25-го октября), угол ул. Марата, упала очень большая бомба, но не взорвалась, ушла в асфальт глубоко. Летом 1942 года, когда уже пошёл трамвай, бомбу стали извлекать. Огородили забором, вплотную к трамвайным путям. Трамваи вдоль забора ходили «на цыпочках».
Весной 1942 года мама впервые за блокаду сварила кашу – пшённую, жиденькую. Какой вкусной она показалась!

Дрожжевой завод научился делать дрожжи чуть не из опилок. Продавались они без карточек, на вес, а также в консервных банках. Их мы жарили на сковородке. Гадость, даже по тому времени. Летом 42-го из рогатки убил ворону. Сварил. Бульон мутный, мясо жёсткое, невкусное. Несмотря на голод есть не смог.

Мальчик из нашего класса умер от голода уже в 1943 году. Он продавал свою пайку хлеба у булочной угол ул. Восстания и Невского. Хвастался толстой пачкой денег... Кстати, после снятия блокады вышло постановление – все сделки в обмен на продукты объявлялись незаконными и, при наличии доказательств, вещи и ценности возвращались владельцу. Не знаю, действовал ли этот закон.

После войны тысячи пленных немцев провели колонной по Невскому. Люди смотрели молча, особых эмоций не было. Ленинград быстро восстанавливался, работали немецкие пленные, объект огораживался забором, часовые стояли. Немцы – народ дисциплинированный: война проиграна, значит подчиняйся.
Со временем режим охраны ослаб. Однажды летом к нам в квартиру позвонили – немец, щупленький, тихий (они восстанавливали дом напротив нас). Вежливо попросил чего-нибудь покушать. Моя суровая мама насыпала ему мешочек картошки, примерно 2 килограмма. На следующий день он пришел и вернул мешочек – выстиранный, чуть ли не выглаженный. И ничего не просил, только сказал спасибо.

Таких отрывков много возникает в памяти.
Начался другой этап жизни. Учёба, интересная работа, семья, дети, внуки, старость.

Близкая память подводит, ищу очки, сидящие на носу, забываю имена давно ушедших друзей, но помню детство...
Мороженщик с голубой тележкой на углу Жуковской и Маяковского. В формочку кладёт круглую вафлю
с именами: Игорь, Лена, Боря, Дима, Серёжа, Алёша... Ложкой сверху мороженое, еще вафля – Дима, Таня, Люда...

Просим Ваших молитв о упокоении от сайта Елисеевские чтения).

От сына: Слава Богу, что отец успел за нескоьо дней до смерти исповедоваться и прчаститься на дому. Царствие ему Небесное.

P.S/ Если повествование моего папы затронуло кого-нибудь, то у меня появилась идея поведать о других интересных эпизодах его жизни, которые он мне расказывал -- о своей работе в Арктике, например.

Но это если будет желание читателей.

К сожалению, здесь невозможно вставить несколько фотографий в одном произведении, и это сильно проигрывает оформлении.

Хотя, я может ещё не разобрался в таких нюансах и такое возможно.

Всем здоровья и мирной жизни.
Дмитрий.

Записываю, руки стынут…

«Умерла 26/IV 1942 г. наша дочь Милетта Константиновна, рожденная 11/VIII 1933 г. — 8 лет 8 месяцев и 15 дней от роду.
А Федор жил с 7/IV 1942 по 26/VI 1942 года — 80 дней…
26/IV дочь умерла в час ночи, а в 6 утра кормить Федора грудью — ни одной капли молока. Детский врач сказала: «Я рада, а то мать (то есть я) бы умерла и оставила трех сыновей. Не жалей дочь, она недоносок — умерла бы в восемнадцать — обязательно…»
Ну а раз молока нет, я 3/V 1942 года сдала в Институт переливания крови на 3-й Советской улице не помню сколько гр., так как я донор с 26 июня 1941 года. Будучи беременной Федей, сдала крови: 26/VI — 300 гр., 31/VII — 250 гр., 3/IX — 150 гр., 7/XI — 150 гр. Больше уже нельзя. 11/XII — 120 гр. = 970 гр. крови…»
12/I — 1942 г. — Записываю, руки стынут. Уже давно ходили пешком, я шла по льду наискосок от Университета к Адмиралтейству по Неве. Утро было солнечное, морозное — стояли вмерзшие в лед баржа и катер. Шла с 18-й линии Васильевского острова сначала по Большому пр. до 1-й линии и до Невы мимо Меншикова дворца и всех коллегий Университета. Потом от Невы по всему Невскому пр., Староневскому до 3-й Советской…
На приеме у врача разделась, он ткнул меня в грудь, спрашивает: «Что это?» — «Буду в четвертый раз матерью». Он схватился за голову и выбежал. Вошли сразу три врача — оказывается, беременным нельзя сдавать кровь — карточку донора зачеркнули. Меня не покормили, выгнали, а я должна была получить справку на февраль 1942 года, на рабочую карточку и паек (2 батона, 900 гр. мяса, 2 кг крупы), если бы у меня взяли кровь…
Шла обратно медленно-медленно, а дома ждали трое детей: Милетта, Кронид и Костя. А мужа взяли в саперы… Получу за февраль иждивенческую карточку, а это — 120 гр. хлеба в день. Смерть…
Когда на лед взошла, увидела справа под мостом гору замерзших людей — кто лежал, кто сидел, а мальчик лет десяти, как живой, припал головкой к одному из мертвецов. И мне так хотелось пойти лечь с ними. Даже свернула было с тропы, но вспомнила: дома трое лежат на одной полутораспальной кровати, а я раскисла, — и пошла домой.
Иду по городу, мысль одна хуже другой. На 16-й линии встречаю Нину Куявскую, моя подруга детства, работает в исполкоме. Говорю ей: «Выгнали из доноров и справку на карточку рабочую не дали». А она говорит: «Иди в женскую консультацию, тебе обязаны дать справку на рабочую карточку»…
В квартире четыре комнаты: наша — 9 метров, крайняя, бывшая конюшня хозяина четырех домов (19, 19а, 19б, 19в). Воды нет, трубы лопнули, а все равно люди льют в туалеты, жижа льет по стене и застывает от мороза. А стекол нет в окнах, еще осенью все они выбиты от взрыва бомбы. Окно закрыто матрацем, только дырка проделана для трубы от буржуйки…
Пришла домой повеселевшая, а дети рады, что пришла. Но видят, что пустая, и ни слова, молчат, что голодные. А дома лежит кусочек хлеба. На три раза. Взрослому, то есть мне — 250 гр. и три детских кусочка — по 125 гр. Никто не взял…
Затопила печку, поставила 7-литровую кастрюлю, вода закипела, бросила туда сухую траву черничника и земляничника. Разрезала по тоненькому кусочку хлеба, намазала очень много горчицы и очень крепко посолила. Сели, съели, очень много выпили чаю и легли спасть. А в 6 часов утра надеваю брюки, шапку, пиджак, пальто, иду очередь занимать. В 8 только откроется магазин, а очередь длинная и шириной в 2-3 человека — стоишь и ждешь, а самолет врага летит медленно и низко над Большим проспектом и льет из пушек, народ разбегается, а потом снова в свою очередь встает без паники — жутко…
А за водой на санки ставишь два ведра и ковшик, едешь на Неву по Большому проспекту, 20-й линии, к Горному институту. Там спуск к воде, прорубь, и черпаешь в ведра воду. А вверх поднять сани с водой помогаем друг другу. Бывает, половину пути пройдешь и разольешь воду, сама вымокнешь и снова идешь, мокрая, за водой…

Пуповину обвязала черной ниткой

В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа — ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 г. Час ночи, схватки. Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали — отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила… в брюки…
Забыла, что у меня дети на улице. Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку…
А в квартире — темно, а в коридоре — вода с потолка капает. А коридор — 3 метра шириной и 12 — в длину. Иду тихо-тихо. Пришла, скорей расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание…
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь — входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: «Куда едете?» А пятилетний мой Костя и говорит: «Мы едем в родильный дом!»
«Эх, дети, наверно, вас мама на смерть привезла», — предположил мужчина. А Костя и говорит: «Нет». Мужчина молча взялся за санки: «Куда везти?» А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок…
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль — коптит ужасно. Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой — 12 литров, побежал в родильный… А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам… Говорю: «Ну, Федька, половина тебе, а другая — мне…» Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою — нет…
Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу «Мать и дитя» (я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу — «Роды»). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать. Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: «Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю». Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е — 250 гр. и три по 125 гр. на три дня. Так этот хлеб нам и не принесла старушка… Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе — так что не за что осуждать, она была хорошим человеком…
Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три — и опускали лом, и скололи весь лед — боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым…
Мужчина через дверь сказал: «Врач придет завтра утром». Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: «Где вы, у меня грипп!» А я кричу: «Закройте дверь с той стороны, а то холодно!» Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: «А каша-то сварилась!» Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель. Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр. хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю…

Нахлебник, а может, победа

Вот съели мы эту кашу без хлеба и выпили 7-литровую кастрюлю чаю, я одела Феденьку, завернула в одеяло и пошла в роддом имени Ведемана на 14-ю линию. Принесла, мамочек — ни души. Говорю: «Обработайте пупок сыну». Доктор в ответ: «Ложитесь в больницу, тогда обработаем!» Я говорю: «У меня трое детей, они остались в квартире одни». Она настаивает: «Все равно ложитесь!» Я на нее заорала, а она позвонила главврачу. А главврач заорал на нее: «Обработайте ребенка и дайте справку в загс на метрики и на детскую карточку».
Она развернула ребенка и заулыбалась. Пуповину, перевязанную мной, похвалила: «Молодец, мама!» Отметила вес малыша — 2, 5 кг. В глазки пустила капли и все справки дала. И пошла я в загс — на 16-й линии он располагался, в подвале исполкома. Очередь огромная, люди стоят за документами на мертвых. А я иду с сыном, народ расступается. Вдруг слышу, кто-то кричит: «Нахлебника несешь!» А другие: «Победу несет!»
Выписали метрики и справку на карточку детскую, поздравили, и пошла я к председателю исполкома. По лестнице широкой поднялась и увидела старичка, сидящего за столом, перед ним — телефон. Спрашивает, куда и зачем иду. Отвечаю, что родила сына в час ночи, а дома еще трое детей, в коридоре — вода по щиколотку, а в комнате — две стены лицевые, и к ним прилипли подушки наполовину мокрые, а со стен жижа ползет…
Он спросил: «В чем нуждаетесь?» Я ответила: «Дочь восьми лет, сидя ночью под аркой на санках, продрогла, ей бы в больницу».
Он нажал какую-то кнопку, вышли три девушки в военной форме, как по команде, подбежали ко мне, одна взяла ребенка, а две — меня под руки и проводили домой. Я расплакалась, устала вдруг, едва-едва дошла до дому…
В тот же день нас переселили в другую квартиру на нашей же лестнице — четвертый этаж. Печка исправная, в окно вставлены два стекла из нашего книжного шкафа, а на печке — 12-литровая кастрюля стоит с горячей водой. Врач женской консультации, пришедшая тоже на помощь, принялась мыть моих детей, первой — Милетту — голая голова, ни одного волоса… Так же и у сыновей — тощие, страшно смотреть…
Ночью — стук в дверь. Я открываю, стоит в дверях моя родная сестра Валя — она пешком шла с Финляндского вокзала. За плечами — мешок. Раскрыли, боже: хлеб чисто ржаной, солдатский, булка — кирпичик пышный, немного сахара, крупа, капуста кислая…
Она — солдат в шинели. И пир горой, вот счастье!..
Радио работало сутки. Во время обстрела — сигнал, в убежище. Но мы не уходили, хотя наш район несколько раз в день из дальнобойных орудий обстреливали. Но и самолеты бомб не жалели, кругом заводы…

Глаза заросли мхом

26/IV — 1942 г. — Милетта умерла в час ночи, а в шесть утра радио известило: норму на хлеб прибавили. Рабочим — 400 гр., детям — 250 гр… Целый день в очередях провела. Принесла хлеб и водку…
Милетту одела в черный шелковый костюм… Лежит на столе в маленькой комнате, прихожу домой, а два сына — семи лет Кронид и пяти лет Костя валяются пьяные на полу — половина маленькой выпита… Я испугалась, побежала на второй этаж к дворнику — ее дочь окончила мединститут. Она пришла со мной и, увидев детей, засмеялась: «Пусть спят, лучше их не тревожь»…
9/V — 1942 г. Мой муж пришел пешком с Финляндского вокзала на сутки. Сходили в жакт за тележкой и справкой для похорон на Смоленском кладбище. Кроме моей малышки — два неопознанных трупа… Одну из умерших дворники волокли за ноги и голова ее стучала по ступенькам…
На кладбище нельзя было плакать. Милетту отнесла и положила аккуратно на «поленницу» из умерших незнакомая женщина… 15 дней пролежала Милетта дома, глаза мхом заросли — пришлось личико закрыть шелковой тряпочкой…
В 8 часов вечера муж ушел пешком на вокзал: ему нельзя опоздать, иначе попадет под трибунал, а поезд один раз в сутки ходил.
6/V 1942 г. — утром ушла за хлебом. Прихожу, а Кронида не узнать — опух, стал очень толстым, на куклу ваньку-встаньку похож. Я его завернула в одеяло и потащила на 21-ю линию в консультацию, а там — закрыто. Тогда понесла его на 15-ю линию, где тоже дверь на замке. Принесла обратно домой. Побежала к дворничихе, позвала доктора. Врач пришла, посмотрела и сказала, что это третья степень дистрофии…
Стук в дверь. Открываю: два санитара из больницы имени Крупской — по поводу дочки. Я перед их носом дверь закрыла, а они снова стучат. И тут я опомнилась, дочки-то нет, а Кроня, Кронечка-то живой. Я дверь открыла, объяснила, что сына надо в больницу. Закутала его в одеяло и пошла с ними, прихватив метрики и детскую карточку.
В приемном покое врач мне говорит: «У вас же дочь». Отвечаю: «Дочь умерла, а вот сын болен…» Сына взяли в больницу…
Слез нет, но на душе пусто, жутко. Костюха притих, меня целует и за Федей ухаживает, а Федя лежит в ванне детской, оцинкованной…
По радио говорят: «Каждый ленинградец должен иметь огород». Все скверы превращены в огороды. Семена моркови, свеклы, лука дают бесплатно. У нас на Большом проспекте посажены лук и щавель. Еще по радио объявление: можно получить пропуск в Бернгардовку, во Всеволожск, а у меня там Валя в госпитале работает. Я в 16-е отделение милиции, к начальнику. Он мне пропуск выписывает, а я его прошу на время отъезда няньку. И он вызывает женщину — Рейн Альму Петровну и спрашивает ее: «Пойдешь в няньки к ней?», на меня указывая. У нее три сына: один семи, второй — пяти лет, а третий и вовсе новорожденный…
Она пошла ко мне домой. А я пешком на Финляндский вокзал. Поезд шел ночью, обстрелы. Приехала я во Всеволожск в пять утра: солнце, листья на деревьях распускаются. Валин госпиталь — бывший пионерлагерь.

За рекой, в беседке…

Сижу на берегу речки, птицы поют, тишина… Как в мирное время. Вышел из дома какой-то дедушка с лопатой. Спрашивает: «Что здесь сидите?» Объясняю: «Вот, приехала огород копать, а лопату в руках не умею держать». Он мне дает лопату, показывает, как копать, а сам садится и смотрит, как я работаю.
У него земля легкая, ухоженная, и я стараюсь. Большой участок перекопала, а тут и моя Валя пришла: несет хлеб и пол-литра черной смородины…
Я села, понемногу щиплю хлеб, ем ягоды, запиваю водой. Подошел ко мне дед и говорит: «Пиши заявление — даю тебе две комнаты и комнатушку на чердаке…
Так я своих недалеко, но из города вывезла. Феденьку взяли в круглосуточные ясли, а за Костюхой смотрел дед…
6/VI — 1942 г. Поехала в Ленинград за Кронидом. Выписали его из больницы с диагнозами: дистрофия III степени, паратиф, остеомиелит. Ни одного волоса на голове, но вшей белых, крупных 40 штук убили. Целый день сидели на вокзале. Познакомилась с женщинами, которые объяснили: это трупная вошь, к человеку здоровому не бежит…
В пять утра вышли из поезда. Сын тяжелый, несу на руках, голову не может держать. Когда добрались до дома, Валя на него посмотрела и заплакала: «Умрет…» Пришла врач Ирина Александровна, укол сделала и молча ушла.
Кроня открыл глаза и сказал: «Я — молодец, даже не поморщился». И заснул…
А в 9 утра пришли доктора: главврач госпиталя, профессор и медсестра, осмотрели, дали рекомендации. Мы их, как могли, выполняли. Только он все равно голову не держал, очень был слаб, не ел — только пил молоко. День за днем немного поправлялся…
Я старалась заработать. Девичьи гимнастерки делала, убавляя те, что были шиты для мужиков. А заказчицы мне несли кто похлебку, кто кашу. А я, как умела, все шила.
Моему белобрысому Костюхе я еще дома сшила серенький костюмчик. Как-то я была за работой, а он, чтобы не скучно было, громко-громко запел: «Партизанские отряды занимают города». За рекой в беседке сидели врачи госпиталя, услышали чистый детский голос и не выдержали, по бревнышку через речку перебежали, попросили спеть еще, угостили конфетой…

Федора взяла из яслей уже безнадежного

На побывку приехал муж и сообщил, что из саперов его переводят в машинисты, в Ленинград. «Я же моряк, — сказал он. — И паровозов не знаю». Начальник его даже обнял: «Это еще лучше: принимай новенький катер в ЦПКиО, грузи в товарняк — и на Ладогу!..»
6/VII 1942 г. Едем в Ленинград. Кроню должны положить в больницу, а я сдаю кровь — надо детей подкормить… Сижу с сыновьями в Институте переливания крови — там, где доноров кормят обедом. Хлебаем суп, а нас военный корреспондент снимает и, улыбаясь, говорит: «Пусть фронтовики посмотрят, как вы здесь, в Ленинграде…» Потом идем в больницу Раухфуса. Там у меня берут документы, и Кроня уходит в палату. Сын пролежал в больнице четыре месяца…
А 26/VII 1942 г. Умер Феденька, Федор Константинович. Я его взяла из яслей уже безнадежного. Умирал, как взрослый. Вскрикнул как-то, глубоко вздохнул и выпрямился…
Я его завернула в одеяльце — конверт, очень красивое, шелковое, и понесла в милицию, где выписали похоронное свидетельство… Отнесла я его на кладбище, здесь же нарвала цветов, в землю его положили без гроба и закопали… Я даже не могла плакать…
В тот же день встретила врача Фединого детского садика — садика Балтийского морского пароходства. Рассказала о том, что сын умер, обнялись мы с ней, поцеловались…

На Ладогу

1 июля 1942 года я пришла в отдел кадров пароходства. Рассказала: дочь и сына похоронила. А муж служит на Ладоге. Попросилась в матросы. Объяснила: карточек мне не надо, я донор, получаю рабочую карточку, а надо мне постоянный пропуск на Ладогу. Он взял паспорт, поставил штамп, выписал пропуск до Осиновца, осиновецкого маяка. Выписал постоянный билет во второй вагон идущего туда поезда — бесплатный, и уже 10-го числа я приехала в пункт назначения. В порт меня пропустили. Мне объяснили, что катер, возивший эвакуированных и продукты (хорошо груз успели выгрузить), во время бомбежки ушел на дно. А команда — капитан, механик и матрос спаслись, выплыли. Потом катер подняли, и теперь он в ремонте…
Катера шли обычно в Кобону, везли живой груз… Время от времени я ездила в город. Но взять с собой даже крупинки, даже пылинки муки не могла — если найдут, тут же расстрел. Над пристанью, где лежат мешки с крупой, горохом, мукой, самолет бреющим полетом пролетит, продырявит, в воду запасы сыплются — беда!
Мой Костя делал закваску и пек оладьи — к нам приходил весь пирс. Наконец, начальник порта распорядился снабжать нас мукой и маслом. А то грузчики и военные доставали из воды размокшую массу — и на плиту. Съедят, и тут же заворот кишок, умирают… Сколько таких случаев было!
Так что я опять пришлась ко двору. У меня две рабочих карточки: одну отдаю в детский сад, там довольны, за Костюхой уход хороший, а другую карточку даю Вале. Как еду к деду, у которого наши вещи, он меня капустой и ягодами балует. И еще дает яблочки, я их в Ленинград, в больницу к Кроне. Угощу няньку, врача, разнесу письма из Осиновца и обратно на Ладогу, в порт… Так и верчусь как белка в колесе. Улыбки людей — в подарок, да и муж рядом…
27/VIII. Быстро лето прошло. Ладога бурная, холод, ветер, бомбежки усилились… Плывем в Кобону. Груз выгрузили, недалеко от берега катер пошел ко дну. Такое случалось часто, но на этот раз катер «эпроновцы» так и не смогли поднять…
Костю направили на водокачку (станция Мельничный Ручей). Сутки дежурит, двое — свободен…
Кроню в то время из больницы имени Раухфуса перевезли в больницу на Петроградку, сказали, что там сделают операцию. Положили его на женское отделение. Женщины его полюбили — учили шитью, вязанию…
В конце декабря Кроне удалили кусок челюсти, в январе велели забирать домой.
3/I 1943 г. Снова ходила просить жилье, предложили пустующий дом в Мельничном Ручье. В этом доме печку затопили — дымит, имеется замечательная плита с духовкой из кирпича… А рядом военные разбирали дома по бревнышку и увозили, и к нам подъехали, но мы их припугнули, и наш дом не тронули.

Земля мягкая

Кронида и Костюху забрали домой, а детсад нам отоваривал карточки. Мужу Косте близко на работу спуститься — железнодорожное полотно перейдет, а там — водокачка. Пока сутки стоит на вахте, дров напилит, наколет, насушит и принесет домой.
Чтобы прогреть дом, приходится топить печь не переставая. Тепло, светло, снега много-много. Муж сделал санки. По дороге мимо дома два-три раза в день лошадка пройдет — дети на санки. Берут с собой ящичек, веник, лопатки — соберут лошадкино «добро» и около крыльца навоз сложат — для будущих посадок пригодится…
15/III 1943 г. У крыльца накопилась огромная куча навоза. «Ленинградская правда» как раз поместила статью академика Лысенко о том, что можно из ростков картошки вырастить богатый урожай отменного картофеля. Для этого надо сделать парник, набить конским навозом, затем заложить мерзлой землей и набросать снега. Закрыть рамами и через две-три недели сажать ростки.
Пришлось в доме снять пять внутренних рам, и поступили примерно так, как написано в газете.
22/III 1943 г. Земля мягкая. Купили у соседки-старушки тазик, полный ростков, за 900 г. конфет. Долго занимались посадками — дело хлопотное…
5/VI 1943 г. Заморозки были очень сильные, и вся земля померзла — очень было жаль наших трудов. А тут пришла пора сажать капусту, брюкву, свеклу. Копали день и ночь.
Напротив — два двухэтажных дома. Бывший детсад Мясокомбината. Никто их не охранял, но никто и не трогал — государственное…
В Ленинграде я раздобыла лук-севок — вот такие дела «луковые»: вечный, его раз посадить, и он растет несколько лет. Лук растет не по дням, а по часам, а я продавать не умею, да и времени нет — рынок далеко. Нарежу в корзину и несу морякам. Они мне записку-благодарность написали. Потом сами ходили ко мне, ножницами аккуратно нарезали и уносили к себе…

Надежда родилась

…Долго не бралась за дневник — не до того было. Пошла к докторам. Они меня осматривают, слушают, как ты там у меня растешь, а я с тобой разговариваю, глажу тебя — мечтаю, чтобы ласковая росла, пригожая, умная. А ты как будто слышишь меня. Костя кроватку уже тебе принес плетеную — очень красивую, ждем тебя с великой радостью. Знаю, что ты — дочка моя, растешь, знаешь, какой была Милетта…
Помню, блокада — она братьев бережет. Я уйду, а они втроем одни. Как начнется бомбежка, она всех — под кровать… Холод, голод, она последними крошками с ними поделится. Видела, как я хлеб делю, и тоже делила. Оставит себе кусочек поменьше, а горчицы побольше, как я… Страшно одним в четырехкомнатной квартире… Как-то бомба во дворе разорвалась — стекла с соседнего дома сыплются, а наш шатается…
…Я кровь не сдаю с мая месяца, так как знаю, что это вредно тебе, моя ненаглядная доченька. Вышла за поленом, мимо соседи идут — радуются, прорвана блокада…
Солдаты 63-й Гвардейской дивизии подарили моему мужу Косте новую офицерскую шубу. Полная изба народу, шум, шутки, счастье! Неужели позади блокада!
2/II 1943 г. Я говорю Косте: «Беги за врачом, начинается!» На плите стоит 12-литровая кастрюля с теплой кипяченой водой, а в 7-литровой уже кипит вода. А вчера, 1 февраля, меня смотрел врач, запустил капли в глаза, дал мне йод, шелковую нитку в мешочке и сказал: «В госпиталь не ходи — там дикий холод, и весь он завален покойниками, да и находится за 4 километра от дома…»
Вернулся муж, лица на нем нет. Не обнаружил в больнице ни единого человека — видно, ночью тихо снялись… Люди ему сказали, что слабых отправили в тыл, а тех, кто покрепче, — на фронт…
Схватки уже нетерпимые. Дети спят в комнате, я стою в корыте, в Костиной рубахе. Он — напротив меня, ножницы наготове… Уже держит твою головку, уже ты у него на руках… Лицо у него светлое… Я беру тебя на руки. Он режет пуповину, смазывает йодом, завязывает. Рядом ванночка. Льет на головку воду — голова у тебя волосатая. Орешь, дети вскакивают, отец им кричит: «На место!»

Заворачивает тебя, несет на кровать…

Я моюсь, Костя берет меня на руки и тоже несет на кровать. А сам выливает из емкостей воду, моет пол, моет руки и приходит смотреть, как ты спишь в кроватке. Потом подходит ко мне, гладит по голове, желает спокойной ночи, идет спать на кухонную скамью… Луна за окном огромная…
Утром муж говорит мне: «Всю ночь не спал, слушал, как сопит дочь. И надумал: давай назовем ее Надеждой, и будем думать, что нас ждет Надежда и радость. Счастье, что он оказался рядом, принял роды, назвал тебя, а то все был в море…

Смоляная река

5/II 1944 г. Костю отправили в Териоки (в переводе с финского — Смоляная река), а ко мне нагрянули из Удмуртии мама Зоя, Дагмара и Люся.
Зоин муж Иван Данилович Русанов (много лет радость и печаль делили вместе) убит на фронте…
Ивана Даниловича и нас до войны соединяла совместная работа: он был главным инженером (окончил Лесотехническую академию), мой Костя — механиком, а я слесарем — чинила и выдавала инструменты на инструментальной станции при Александровском лесопункте. Мама Зоя и он поженились накануне войны, в мае, и уехали…
И вот Иван Данилович уже лежит где-то в Синявино… А мы с Костей — молодые, здоровые, а вот дочь и сына потеряли, их унесла блокада…
27/V 1944 г. Переехали к Косте в Териоки. Там полно пустующих домов. Поселились в небольшом, с верандой. Под окнами — сад, кусты смородины, колодец в трех шагах от крыльца. Огромный сарай и погреб — неожиданно этот погреб оказался с вином. Пятнадцать минут до вокзала…
19/XI 1944 г. Костю и меня пригласили на праздник в честь Дня артиллериста, надо ехать в Ленинград. Детей уложили спать — поезд отправлялся в три часа ночи. Незадолго до отъезда один военный принес нам ведро бензина. Я ведро тазом закрыла, оно стояло рядом с картошкой…
Приехали в город, сходили на собрание в честь праздника, побывали у мамы. И тогда не знали, что в Териоки наш дом загорелся. К счастью, дети не пострадали — спасли их соседи, вытащив через окно. А как вытащили — дом рухнул. После того как пожар был потушен приехавшими военными, обнаружились пропажи: Костина память об отце — тяжеленный серебряный портсигар, коробочка с облигациями (может, конечно, сгорела), а вино из погреба военные погрузили на машину и увезли.
Свалили все на Кроню: будто он пошел со свечой за картошкой, а в бензин попала искра…
20/XI — 1944 г. Вышли из поезда, подошли к дому и видим — пепелище… Костя говорит: «Были бы живы дети, на остальное наплевать!» Оно и верно: квартира в Ленинграде есть — не помрем. Сосед выходит, успокаивает: «Дети у меня, но без одежды, раздетые…»
И рассказали, как дом рухнул. Они подошли, а на плите кастрюля 7 литров, алюминиевая, как живая. Дотронулись, и она рассыпалась. Ящик с пшеницей не сгорел, но крупа оказалась горькой…
Позвонили в Ленинград в воинскую часть на площадь Труда. Костя вызвал Валериана, тот сразу взял машину, погрузил нас (а мы забрали мерзлую картошку и двух живых кроликов и увезли в Ленинград). В городе добрые люди нанесли детям одежды — хорошо хоть не умерли, только сильно оголодали.

Неужели пережили войну?

Кроликов мы съели, картошку съели. Дети в школу не пошли, потому что раздетые. А с железной дороги Сергей Николаевич приносил мне работу, собирала патроны для уличного освещения, платили очень мало…
В очереди простоишь за отрубями. Ночь простоишь, утром хлеба дадут норму. Хлеб намочишь, отруби, ошпаренные крутым кипятком, набухнут, смешаешь намоченный хлеб и отруби, мороженной, отварной картошки натолкаешь, и на сковородку. Аромат по комнатам. Съедим — и за работу, собирать патроны…
Наконец весна 1945 года. Неужели пережили войну?.. Мы с мужем поехали в Репино. Красили кровати, стены. Взяли меня управхозом, по ночам охраняла дачи художников, артистов — там никто из них не жил. Жили пленные. Даже однажды ночью мне дали ружье, незаряженное. Я надела его на правое плечо. А пленные из окон смотрят на меня, гогочут… Отстояла ночь, домой пришла — расплакалась, Костя утром пошел в правление требовать, чтобы меня рассчитали.
Наденьку я еще грудью кормлю. Ходим на залив всей семьей. Отец и сыновья ловят рыбу: окуньков, а то и судаков. Мелко: рыба возле камней собирается, а со стороны Кронштадта — дымка, морские саперы очищают фарватер от мин. Рыбы много — целый противогаз мелочи соберем, а крупную — на ветку нанижем и несем через плечо. Берега пустынные, ни души, а песок горячий…
Купаемся, и младшую Наденьку в водичку опускаем (она рано пошла, в десять месяцев). Веселая, прыгает, возится, визжит, хочет поймать рыбку, а та убегает. Дети смеются, и нам с отцом — хорошо…
Костя тащит через плечо двух огромных судаков. Идем по аллее, а навстречу — огромный детина. Сначала на судаков смотрит, а потом давай обниматься! Оказалось, Костин начальник БГМП, капитан. Муж с ним плавал на каком-то судне…

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

Ольга Берггольц

Доброе утро! Есть много важных дат и памятных дней в нашей стране, но день полного снятия блокады Ленинграда стоит особняком лично для меня. Не только из-за того, что я живу рядом с этим городом. Мой прадед был одним из водителей полуторок на Дороге Жизни, которую тогда называли Дорогой Смерти. Он доставлял снаряды и продовольствие в осажденный город, а назад вывозил жителей. Она была проложена через Ладогу осенью 1941 года - в узкой 16-километровой полосе, которую врагу не удалось захватить на западном берегу озера. Два с лишним года это была единственная ниточка, которая связывала Ленинград с остальной страной. К сожалению, когда дедушка умер, я был слишком меленький чтобы записать его историю, мне было всего 6 лет. В этом посте, я собрал воспоминания победителей, которые не сдали свой город врагу и их подвиг надо помнить.

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.


Семья у нас была - 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили "сладкий чай". И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище - это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.
Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки "разговаривают". Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.


5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное - дают масло (50 гр. в день) и сахар - порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. "Свадьба в Малиновке". Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов "Город любимый, город родной, я снова с тобой".
"Мы победим!"

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.


25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: "Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены". В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм "Неуловимый Ян". Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это - мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: "Да здравствует наша Красная Армия!", "Да здравствует товарищ Сталин!"

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней - и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни...

Каган Игорь Захарьевич – гр 1936, кораблестроитель, заслуженный машиностроитель России

Блокада – это горе, страдания и смерть близких, жизнь умышленно стерла ее из моей детской памяти, остались только отдельные штрихи, рубцы, но остались на всю жизнь. В день победы мне было восемь лет, в 1941 – только четыре.


Мать была призвана в Военно-морской флот во время финской войны и работала врачом в госпитале у Калинкина моста, там и встретила войну с фашизмом.

1940 г, лето, мать везет меня на один день на свидание с отцом в Москву. Зоосад, метро, обед в ресторане в гостинице Москва. Отец заказал котлеты «де- воляй» (потом их стали называть «котлеты по киевски»). Я их есть не стал, попросил яичницу, а мать свою котлету чуть-чуть не доела, остался маленький кусочек.

1941 год, 22 июня, я с мамой гуляю в парке Петергофа. Мама рада, я попросил пирожное, купили эклер, я съел половину, остальное незаметно выбросил в кусты.

1941 год, август. В нашей комнате на Моховой 26, у окна уже который день дежурят двое, они наблюдают за подворотней в доме напротив. Бабушка говорит, что выслеживают шпионов. Выселили нашу соседку – немку Марию Эрнестовну.

1941 год, ноябрь. Мы живем, на первом этаже, квартира со сводчатыми потолками и кафельным полом. Вход прямо с улицы. Во времена НЭПа у деда здесь была часовая мастерская. В доме нет подвалов и нет бомбоубежища. Каждую ночь у нас ночуют жильцы с верхних этажей, они приходят со своими стульями и раскладушками. Бомбят каждый день, много, упорно. Зачем? Чтобы запугать? Но уже не страшно. Страшен надвигающийся голод и морозы. В километре от нас Большой дом, говорят, что это и есть цель для немецких летчиков, еще мосты через Неву. Но бомбы попадают в дома на Пестеля, Моховой, Рыночной. Самолеты не долетают до цели, летчики боятся зениток, или они берегут это здание для гестапо? Как нас защищают? Светомаскировка, шторы, электричество отключают. Много аэростатов, прожекторов. Зенитки стоят на Марсовом поле, в Соляном переулке

Я еще не сплю. Бомба с противным визгом падает в двух метрах от окна, не на твердую панель, а на газон, зарывается в землю (что-то немцы неправильно в ней отрегулировали) и взрывается. Метровые стены старого дома выдержали, а вот стекла во всей округе вдребезги разлетелись. В комнату стали заносить раненых с порезами от стекол. Мать тащит меня через черный ход к соседям, у которых окна во двор – они уцелели.

Без стекол не прожить, морозы страшные. Я с бабушкой переезжаю в общежитие на проспекте Щорса. Все время хочется есть. Все время вспоминаю о недоеденном в Петергофе пирожном. Раз в два дня приходит мать и приносит банку с супом. Транспорт не работает. Она идет вечером пешком в тридцатиградусный мороз от Калинкина моста на Петроградскую сторону, часто под артобстрелом, а утром к 8 часам возвращается в госпиталь. Она близка к помешательству, все время говорит о недоеденной в Москве котлете. Она, как и другие женщины, носит пеленку, мышцы уже не в силах сопротивляться позывам. Скользко, много снега. Один раз она упала и разбила драгоценную банку с супом.

Конец января - силы оставляют мать, к тому же в общежитии нет воды, не работают туалеты. Она решает забрать и спрятать меня и бабушку в госпитале. Меня, закутанного в огромный шерстяной платок и одеяло везут через весь город на санках. На кировском мосту обстрел. Вой снарядов над головой помню.

На нелегальном положении в госпитале я не первый, есть еще две девчонки лет семи. Мы втроем тайком ходим в палаты к раненым, читаем стишки, поем песенки. Госпиталь спас от смерти и холода. (может быть нам доставались порции умерших утром раненых?). Через месяц попались на глаза главврачу и нас с треском выселили в общежитие на улицу Егорова. Но уже наступала весна, хлеба стали давать побольше, заработал водопровод.

1942 год, май. Я с бабушкой стою в очереди за хлебом и мечтаю, что, если будет довесок, бабушка отдаст его мне. И вот она действительно дает мне в руки волшебно пахнущий кусочек хлеба. Вдруг кто-то толкает меня в спину, отнимает кусок и целиком засовывает себе в рот. Люди из очереди набрасываются на парня, валят его на землю, бьют, а он, закрыв лицо руками, успевает заглотить хлеб. Я плачу.
1942 год, август. Мать совсем обессилила. Ее переводят в авиашколу в поселок Красный яр в 40 км от Куйбышева. Мы плывем через Ладогу в маленьком танкере, приспособленном для перевозки людей. Качает, меня тошнит. Мать выводит меня на палубу. Летают два самолета, свист бомб, они летят мимо, Стрекочет пулемет на нашем судне, стреляет пушка на сторожевике охранения. Самолеты улетают.

1942 год – сентябрь. Есть адрес, где можно остановиться на пару дней у совсем незнакомых людей. У меня температура 39,5, дифтерит (это заразно), а у хозяйки двое детей, Но нас приютили, помогают меня лечить. В Красном яру живем в комнате рядом со штабом авиашколы. Курсант заливал бензин в лампу, не потушив огонь, Мать проснулась от треска и зарева – штаб горел. Выскочили босиком, раздетые через разбитое окно в снег. Приютили, обогрели и одели колхозники, совсем незнакомые люди.
1943 год, осень.. Сталинград, Сюда мы приплыли по Волге из Куйбышева. Мать перевели в госпиталь в Ейске и здесь пересадка. Ужасный вид полностью разрушенного города. Разбиты абсолютно все здания, остались одни коробки из стен с пробоинами от снарядов. Очень мало людей. Ночь, сидим на узлах на улице. Показывают фильм «Она сражалась за Родину», экран натянут на стене вокзала.

1945 год, 9 мая. Ейск. День Победы. Очень много стреляют. В воздухе летают одиночные ракеты. Выжить в блокаду было суждено немногим, наверное очень везучим. И бабушка и мать сначала кормили меня, довольствуясь остатками. У бабушки по опыту гражданской войны были небольшие запасы муки и крупы, Она еще ими делилась со своей сестрой. «Повезло», что бомба до взрыва зарылась в землю, что выбитые окна заставили переехать в общежитие, где было тепло, потом в госпиталь, где была вода. Повезло, что раненые голодные матросы угощали кусочками сахара и сухаря. Повезло, что на дороге жизни самолеты атаковали не наше судно, а соседнее, что нам встречались добрые сердечные люди.

Из воспоминаний Маргариты Федоровны Неверовой

«…Я вышла из дома. Пошли мы с моей собачоночкой, вот такой маленькой, за хлебом. Вышли. Лежал старичок. Вот у него уже так молитвенно три пальца сложены, и он так, замерзший, лежал в валенках.
Когда мы пришли в булочную, хлеба не было, моя собачоночка вдруг меня носом тык-тык-тык в валенок. Я наклонилась.

- Ты что?
Оказывается, она нашла кусочек хлеба. Мне отдает его. Причем я, знаете, как ворон, вскочила, хлеб зажала. А она на меня смотрит: «Дашь ты мне или не дашь?» Я говорю:
- Дам, миленький, дам!
А я из этого хлеба такую похлебку наварила, что вы даже не представляете, как мы с ней угощались!
А обратно мы шли - этот старичок уже лежал без валенок. Ну, оно конечно, ему на том свете валенки ни к чему, - я понимаю… Да, вот уже крест сложил и не донес, бедняжечка.»"

Колесникова Елена Владимировна (род. 1932)

"В 1941 году мне исполнилось 9 лет. В конце мая закончился первый в моей жизни учебный год, но этим лето мама не повезла меня как обычно к бабушке на каникулы.
Первый день войны мы с мамой встретили на пляже у Петропавловской крепости. Когда по радио объявили о выступлении Молотова, пляж как-то замер. Люди слушали молча, быстро собирались и уходили. Всюду было слышно слово – ВОЙНА.

Отца призвали в армию, он был где-то на Ленинградском фронте.
Дети вместе со взрослыми таскали на чердаки песок, наполняли водой железные бочки, раскладывали лопаты… Каждый чувствовал себя бойцом. Подвалы должны были стать бомбоубежищами.
Первая в моей жизни бомбежка осталась в памяти ярче других, потому что было страшно, как никогда потом за всю жизнь. Рев самолетов, грохот зениток, взрывы. И еще темнота.
Раз-два во время бомбежек мы с мамой спускались в подвал. Потом перестали. Мама сказала, что бессмысленно так тратить время.

Мама стала сушить очистки от картошки и всякие корочки. С лета она оставила бутылочку прокипяченного подсолнечного масла и не велела до него дотрагиваться.

В школе ребят стало гораздо меньше. Заниматься было почти невозможно: обстрелы, налеты, занимались при свечке. Когда в один из дней пришли только трое, учительница сказала, что больше собираться не будем.
Вскоре мама перестала ходить на работу, ее организация была эвакуирована. Она часто уходила надолго, иногда на весь день – на дежурство, в очередь за хлебом, за водой, за дровами, за какой-нибудь едой.
Тогда все ходили медленно, не было сил. Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, будто не было дня, а только одна очень длинная, темная, ледяная ночь.

В декабре все корочки закончились. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Уже после войны в разговоре с кем-то мама сказал: «Спасибо дочке, она никогда не просила у меня есть!».
Из блокадных лет запомнился один Новый год – это, наверное, первый Новый год без красивой елки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэте6сса, но голос ее, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. «Мне не надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется так: «Товарищ, нам выпали горькие трудные дни, грозят нам и горе, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!»

В маминых записках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбежки, залы театра и кино не пустовали».

Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале филармонии. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то светом была подсвечена фигура артистки. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть.
У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свеклу. Когда весной на старых липах только прорезались зеленые листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом семена.

В какой-то день весны 1943 ожил двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. Наступил день, когда баня открылась. Мы отправились в баню, надеясь успеть помыться между обстрелами. В бане ступая босыми ногами по цементному полу мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была теплая, но баня еще не прогрелась. В мыльной плескались еще четыре храбрые блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко.

Еще шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нем все было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея еще не было. Но потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Потом прошло еще какое-то время и музей открыли, но то, что сейчас – это жалкое напоминание…
Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда не видела я потом у людей более счастливых лиц. И тогда, 9 мая 1945, верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы школьниками в Московском и Приморском парках Победы."

Что еще почитать